Домовой засопел, надулся как старый мудрый крыс. Он то бросал взгляды на Бочонок, то на дверь комнаты, за которой один в темноте плакал от страха и одиночества малыш Славка. А когда плачут дети, нам, домовым, больно. И когда вы, люди, ссоритесь, нам очень плохо. Больно не только мне, «реестровому» домовому, сросшемуся с этим жилищем всем собою — больно всем
— Ну ладно, попробую, — Михась облизнулся в предвкушении праздника (а пиво ведь до самого праздника пить нельзя ни в коем разе — традиция-с!) и, заломив картуз, пошел прям по стене к детской. Я тихонько прокрался следом. Но выглядывать из стены не решился — а вдруг заметит меня Славка? Навострив уши, я прижался к самой стене. Вначале был слышен только плач, потом он мигом оборвался, остались только всхлипы. Да еще бормотание подольского домового.
— Ну что ж ты, мужик, разревелся? Или ты не мужик совсем?
«Дурень! —
«Сам дурень! —
— А вот вырастешь, Славка, сядешь на коня да как поскачешь в степи вольные, да как догонишь ветер! Вот цепляйся за меня… вот… держись покрепче… Н-но!
И погуркотело! По полу, по стене, по потолку. Сопение и «ржание» Михася разбавлялись прям-таки восторженными «ух!» и «гук!» Славки. И смехом. Радостным, веселым смехом, который благодатной патокой разливался по душе. Вот, запомните, люди: сорные слова нам делают больно, а смех — нас от вас лечит.
«Что они там делают?»
Я осторожненько выглянул из стены. Михась, посадив себе на закорки малыша, вовсю наяривал по комнате. Пробежался по полу, тут же, не останавливаясь, — по стене, оттуда — по потолку. Славка вцепился в бороду домового и аж повизгивал от восторга. Куда там папкины подбрасывания до потолка, когда тут по самому потолку бегаешь — и никто не падает! В слабом свете ночника выглядело все это более чем смешно, особенно, если посмотреть на лицо Михася. «Интересно, он со своими тоже так играет? А то чувствуется опыт, ой, чувствуется».
«Михась, а у тебя здорово получается лошадкой быть», — смеялся
«Ой, Оболонь, молчи! Расскажешь кому — обижусь сильно. Ты лучше придумывай, что бы еще такого сделать, а то чую — надолго меня не хватит. Славка только разошелся! А до Нового года уже меньше трех часов».
«Михась, мы все тебе благодарны будем. Ты пока придумай чтой-нить, а я с нашими пообщаюсь».
«Благодарны, — передразнил Михась. — „Оболонью“ расплатишься!»
«Да шоб мне сала с чесноком больше не нюхать!» (Тоже о-о-очень страшная клятва, правда-правда.)
И я, вылетев прямо к ведунье на помеле, которая привезла Михася, крикнул ей:
— Дара, бери в помощники ветер и лети к нашему урочищу. Зов кликни: «Все враз», они поймут! И быстрее, Дара!
— Ой, Голова, моргнуть не успеешь! — Ведьмочка, взвизгнув, сделала крутой вираж и умчалась к Днепру.
Моргнул я, правда, раза три. И тут же заметил их — сюда летела кавалькада ведьмочек, и у каждой на помеле сидели по двое-трое домовых. А кто-то добирался своим ходом. Вон Змий с северными гостями, вон на тучке целая делегация цыганских домовых с песнями и бубнами, вон и Шубин примостился — дым от его сигареты как из трубы паровоза. И вилы тут, и русалки весело чешуйчатыми ножками болтают, и одинокий упырь клыки ведьмочкам строит. Ой, ну праздник же будет! Давно такого наплыва гостей не было.
— Агов, Голова. Здрав буди, Оболонь! Многие лета! Спокойного дома! — каждый вновь подлетевший кричал приветствия. Я отвечал всем, здоровался. Гляди ж ты, почти все прибыли. И печерские здесь, и днепровские, и с Подола, и с Троешины. Да что говорить, прибыли даже с Пущей Водицы и Лесного.
Я как мог быстро объяснил ситуацию. Домовые, русалки, чугайстыри, ведуньи тут же включились в обсуждение.