Револьвер американца был заряжен серебром, и оказалось достаточно двух пуль, чтобы лишить меня семьи. Последнее, что увидел я в поместье Карфакс, было удивленное и обиженное лицо мертвой Флорики.
– Набейте ей рот чесноком, Сьюард, – после этих слов, произнесенных таким знакомым мне голосом человека, когда-то бывшего мне другом, туман сгустился перед моим взором. Не помню, как я покинул поместье. Не помню, как отыскал возле лечебницы паровой автомобиль Харкера. Но помню, как очнулся, ощутив под пальцами слоновую кость рукоятей. Карета рванула с места, подчинившись мне во всей неукротимой мощи.
И как ни жаль мне было паровой красавицы, покорившей меня еще в первый миг, добравшись до порта, я не сумел удержаться от последней мести моему другу Джонатану Харкеру. Я пустил грохочущую и тяжело вздыхающую карету под откос и со странным удовольствием смотрел, как она падает с обрыва и разбивается о камни.
Больше я не чувствовал ничего. Внутри меня и сейчас все мертво от пережитого горя. И я знаю, что, едва вернусь на родину, в мой замок, придет все – и жгучая вина, и боль потери, и стыд, и все другие чувства, от которых сейчас я защищен пеленой усталого равнодушия человека, только что потерявшего все, что было его жизнью.
«Святая Екатерина» идет полным ходом, и ее покачивание заставляет меня подумать о том, что я не спал уже много часов.
Возможно, Харкер попытается отыскать меня. Возможно, не станет преследовать, считая себя в безопасности. Уверен, что он исполнит свою угрозу и сделает все, чтобы имя мое больше не произносилось в лондонских салонах. И пусть недавние знакомые меня посчитают чудовищем, пусть поверят всему, что скажут обо мне Харкер и его товарищи, я надеюсь, останется одна душа, которая сохранит доброе отношение ко мне и моим бедным сестрам.
О, милая, добрая мисс Мина! Надеюсь, жертва моя не была напрасной.
Скоро увижу я вновь родные берега. Скоро дилижанс понесет меня через милое моему сердцу ущелье Борго домой, в замок, что я так долго считал своей тюрьмой, а ныне благословляю как последний приют израненной моей души. И я знаю, что и вам, дорогая мисс Мина, придутся по душе эти суровые скалы, эти дикие задумчивые пустоши, дышащие ароматами летнего разнотравья. Вы найдете здесь то, чего не отыскать в Лондоне, милая мисс Мюррей. Вы найдете землю, к которой привязаны незримыми нитями крови все Дракулы. И рано или поздно кровь, что вернула вам здоровье и силы, позовет туда, где я буду ждать вас. Самую последнюю месть и самую великую радость.
На этом заканчиваю мои записки. Тетрадь эту оставлю я в первой же гостинице, в надежде, что любопытный ее хозяин прочтет и перескажет мою историю своим постояльцам. И пусть молва треплет ее, как бросают и перекатывают морские волны бутылку с просьбой о помощи. Пусть ее несут дирижабли, толкают вперед колеса пароходов, пусть блуждает она в клубах пара на улицах городов, пока не отыщет в этом заполненном машинами мире человека.
Андрей Гребенщиков
Deum Machina
И сказал Бог: да произведет вода пресмыкающихся, душу живую, и птицы да полетят над землею по тверди небесной. И сотворил Бог рыб больших и всякую душу животных пресмыкающихся, которых произвела вода, по роду их, и всякую птицу пернатую по роду ее. И был вечер и было утро – день пятый.
В левой руке – пергаментный свиток, скрепленный печатью из еще чуть теплого сургуча, в правой – обрывок старой газеты с неряшливыми закорючками-кляксами в некогда белом уголке. Особой разницы между письменами нет: что импозантный, искусственно состаренный пергамент, доставленный пневмопочтой, что жалкий огрызок несвежей бульварной газетенки, полученный от нервного курьера, – и тут, и там отсроченный приговор. С этого момента жизнь начинает течь по-другому, обретает новое измерение: не в годах или десятилетиях, даже не в месяцах и неделях, всего лишь в днях. Скажем, жизнь длиной в пять дней. Или семь. Звучит? Остается только выбрать, какая из бумажек станет «финальной».
Кидаю дурные, но давно ожидаемые вести на захламленный стол. Не вести, конечно, а их несчастных носителей. Весть, к сожалению, не приложишь с размаху о деревянную поверхность стола, не выкинешь с наслаждением в помойное ведро, не растопчешь, не сожжешь и не порвешь на сотни кусочков. Весть – особенно поганая – мерзким жучком засядет в голове, и выбьешь ты ее только вместе с собственными мозгами… Как выбьешь? О тот же рабочий стол, например. О стену или шкаф, можно о подоконник или входную дверь. Выбор велик, как никогда. Да-с…
Осторожно поднимаюсь из продавленного, но сохранившего удобство кресла. Оно старенькое, с потрескавшейся во многих местах кожей, с истертыми ручками, давно утратившими малейший намек на лак, и я берегу его – из уважения к годам и общим воспоминаниям. Любимое кресло переживет меня – радует ли это? Убивает бесконечной иронией? Не знаю, попытаюсь думать о хорошем. Пусть верный спутник всех моих бессонных ночей
Эх, плохо нынче с позитивом! Не хочется ни успокаиваться, ни угомоняться, ни поганые вести вышибать с мозгами. Черт, ведь знал, что так будет! Знал, что идет к этому неуклонно! Знал, и все равно оказался не готов. Черт, черт, черт!
Понимаю, что ношусь по комнате, как умалишенный, и во все горло выкрикиваю непотребные ругательства. Замираю на месте. Стыдно-то как, не по-мужски. Заистерил, подобно базарной бабе. Тьфу ты!
Рука сама тянется к запретному штофу с успокоительной настойкой. С негодованием одергиваю чрезмерно инициативную конечность, не время сейчас непотребство чинить да сознание парами спиртными туманить. А для чего сейчас время? Устроить прощальный кутеж? Глупо. Сбежать в дали непроглядные? Найдут. Думу тяжелую думать? Так на это весь прошедший год был, а дума так и не надумалась.
Иду к зеркалу – интересно посмотреть в лицо отчаявшемуся до края человека. Удивленно хмыкаю: кроме несвойственной мне бледности, ничего не выдает душевных мук. Не видно сумасшествия в глазах, седые волосы на макушке не шевелятся от ужаса, физиономия не кривится в устрашающих гримасах. На вид – еще вполне презентабельный господин, солидный, уверенный, надежный. «Уважаемый ученый», «великий соотечественник» «просвещенный муж» – так ли давно газетчики осыпали его громкими эпитетами? Его… Как было бы здорово, если бы «меня» вдруг превратилось в «его», в бессмысленное отражение в стекле. Ему ведь все равно, ему нечего терять, не о чем вспоминать и жалеть. Хочешь, я отдам тебе свое имя? А вместе с ним и судьбу! Что скажешь? Пять дней жизни в настоящем мире, каково? Только пусти меня в свое зазеркалье, это ведь честный обмен.
Но отражение молчит. Тупо таращится на меня и молчит. Ни укора, ни сочувствия во взгляде. Одна пустота.