Запах цветущего кедра

22
18
20
22
24
26
28
30

И опять проваливалась в сон или смерть, которые стояли рядом, как у всякого гибнущего от холода человека. Возможно, бредила, однако это предупреждение казалось роковым, заставляло тревожиться. И всякий раз возвращала к кружению назойливых мыслей: откуда взялась? испугалась вертолёта? пожара? попыталась спрятаться в разливе, но искупалась и стала замерзать? не смогла добраться до берега, когда миновала опасность? показалась на дереве в одном спортивном костюме и шерстяных носках?

За двадцать полевых сезонов в Якутии Рассохин насмотрелся всякого: и тонули, и замерзали, особенно бичи по пьянке. Редкая осень проходила без жертв, без обморожений, болезней от переохлаждения, бывало, что погибали даже при плюсовой температуре. Один побежал за бражкой на соседний участок — своей не хватило, но заблудился и околел; другой с глубокого похмелья вздумал освежиться в замерзающей реке — едва отвадили, третий подрался с собутыльниками, ушёл из палатки, уснул на снегу, и благо, что прилетел вертолёт. Но никто в безумстве и бреду не пророчил всеобщей гибели, даже допившиеся до белой горячки. Обычно жаловались, благодарили, клялись не пить, буровили всякий вздор, ловили пришельцев.

В общине лагерных амазонок пили разве что лосиное молоко. Правда, и без вина сходили с ума, если вспомнить беглую амазонку на резиновой лодке или полуночное мычание, отгоняющее злых духов.

Через двадцать минут в схроне стало жарко, но Стас подбросил в печку дров и опять стал массировать ноги. Амазонка в очередной раз очнулась нескоро, но посмотрела, вроде бы осознанно и, ничего не сказав, на сей раз уснула, поскольку задышала ровно и глубоко. Он посидел рядом, глядя, как на сером, ещё бескровном лице начинают проступать очертания губ. Дождался, когда потеплеют руки и ноги, послушал сердце, после чего укрыл одеялом и полез наверх.

Кавказец сидел возле открытого люка, топорща обрезанные уши, и на Рассохина внимания не обратил.

— Ты — умница, — похвалил Стас, раскуривая трубку. — Без тебя не нашёл бы. Сейчас банку тушёнки принесу.

Пёс даже на его голос не среагировал, переместился за сухостойный кедр, сел и, всматриваясь, стал тихо ворчать. Опять чуял кого-то чужого!

— Кто там ещё?

И не успел договорить: кавказец стремительно и молча сорвался с места, скрылся за деревьями, и оттуда донёсся звучный охранный лай. Рассохин вынул из куртки пистолет и побежал следом.

— Взять его! Фас!

Охранник словно ждал этой команды. Разъярённый лай переместился чуть влево, и тотчас же послышалось гортанное рычание — рвал кого-то! Стас побежал на звук борьбы, и в это время щёлкнул выстрел, похоже, пистолетный. А Дворецкий сбежал с дробовым ружьём! Пёс заскулил, замолк на несколько секунд и опять разразился лаем. Значит, остался жив, и, судя по удаляющемуся звучанию, кого-то погнал.

Следы схватки Рассохин нашёл сразу: на хвойном подстиле остались свежие борозды от обуви и собачьих лап.

Тут же валялся клок песочной камуфляжной ткани, точнее, вырванный набедренный карман брюк. А профессор Дворецкий не носил военной формы, тем паче такого редкого цвета, и путешествовал по Карагачу в цивильном костюме.

11

Сашеньку вызвали на допрос и отпустили почти сразу же, как только возле милиции приземлился вертолет. Бурнашов хоть и объявил ей развод, однако переживал, часто вскакивал, метался по камере и даже стучать пробовал, требуя вернуть жену. Каталажка в посёлке была единственной, поэтому вечером начали впихивать туда местных хулиганов и дебоширов, правда, быстро выпускали. Сатир даже с одним договорился, чтоб разыскал и позаботился о Сашеньке, устроил неопытную девицу на ночлег, обещал заплатить, когда вернут деньги, и бомжеватого вида мужик пообещал. И так при этом улыбался, что вызвал ещё большую тревогу.

— Этот позаботится! — вдруг ревниво спохватился Бурнашов. — Устроит гостиницу!

Когда ближе к полуночи в камеру впустили бородатого ссутуленного мужика в грязной одежде, в первый миг даже никто не шевельнулся, хотя все лежали на нарах с затаённым арестантским ожиданием. Но железная дверь так часто брякала, что к этому привыкли.

Галицына-старшего сразу не признал даже родной сын. Когда новосёл присмотрелся в полумрачной камере и угрюмо спросил, где свободно, Бурнашов вскинул голову.

— Уж не ты ли это, князь?

И все вскочили с нар.