Лучшая зарубежная научная фантастика: Сумерки богов ,

22
18
20
22
24
26
28
30

– Я думаю, что Перон сделал поразительное и верное суждение о том, что необходимо сделать и почему. Для его исполнения он похитил меня, а также совершил ряд других преступлений против моей личности, но полностью зависел от моего согласия сотрудничать; если бы записи не убедили меня в его правоте, вся схема Альвареса рухнула бы.

– А те одиннадцать человек тоже согласились умереть? – спросил я. – Согласились никогда не быть блестящими, уважаемыми учеными, которыми могли стать?

– Нет. И это еще одно доказательство в моих доводах против всего этого, понимаете? Эта затея приводит меня в замешательство, так как я хоть и великолепный математик, но в вопросах этики нахожусь с вами на одном уровне. Поэтому я полностью уверен в своих выводах, но ничуть не уверен в предпосылках. Тем не менее я восхищаюсь тем, что совершил Перон, тем, как он это сделал, а потому, насколько мне позволяет собственное разумение, я постараюсь поступить так же. – Он встал и, не спрашивая, подлил нам в чашки кофе и виски. Ни Хорейси, ни я возражать не стали; мне, к примеру, сейчас нужно было все тепло, которое я мог получить. – Перон избрал путь, на котором ему было необходимо согласие человека, вынужденного в результате полностью измениться, – то есть меня. Его замысел требовал, чтобы я согласился стать кем-то другим. Как говорится, я – чрезвычайно репрезентативный пример.

– Вы читали труды Гёделя о случайных числах, – сказал я. – Но разве индексальная выводимость не доказывает, что истинной случайности не существует, только хаос и сложность?

– Представьте себе мир, – начал Тируитт, – где науке пришлось развиваться без индексальной выводимости, мир, где науки основываются на повторяемых проверках физических, химических и биологических процессов или на наблюдении за миром. Без одиннадцатой и четырнадцатой теорем вы никогда не узнаете о комплектизонах, а потому не сможете эффективно изучить эти функции. В числах всего, о чем вы знаете, будет всегда оставаться случайный компонент, и вам придется использовать гёделевскую статистику. Возможно, она появится гораздо раньше, чем сейчас. Видите, насколько иной мир мы собираемся запустить?

– Не мы, а вы, – твердо ответила Хорейси. – Я понятия не имею, о чем вы говорите, но вижу, что вы почему-то считаете наше согласие равным согласию миллиарда людей.

– Половина населения Земли – рабы, и еще вам прекрасно известно, как процветает рынок предотвращения самоубийств. Что, если я решу добиться их согласия?

От этого вопроса я замер. Официально рабы не могли дать свое согласие ни на что – так гласил основной закон. Но если перемена в истории сделает раба Свободным – или даже Общинником, а то и Лийтом? Разве любой невольник не даст согласие на такое задним числом?

Я понял, чем Тируитт соблазнился, размышляя над этой проблемой. Это была захватывающая математика. Мне хотелось часами говорить о ней, но у Хорейси на лице показалось выражение, которое я видел довольно часто. Она была на грани срыва, именно сейчас, когда речь зашла о действительно интересной математике, поэтому я счел обсуждение технических подробностей не самой лучшей идеей.

– Так почему бы не получить согласие двух человек, – продолжил Тируитт, – одного Общинника и одного Лийта, глубоко вовлеченных в это дело? Кого мне иначе спрашивать? Всех? А как сложить воедино их мнения? Полагаю мы бы смогли собрать все ответы – сейчас, в Год Благодати две тысячи четырнадцатый, с сорок третьим Ланкастером на троне мира, я располагаю коммуникационной системой, которая позволяет мне связаться с почти миллиардом христиан на всех континентах, с каждым сыном Адама и каждой дочерью Евы, Лийтом или Общинником, рабом или Свободным, эспанцем, расским, франшем, англичанином, а также со всеми малыми народами. Я бы мог использовать эту чудесную систему связи, дабы позвонить каждому них и спросить: «Не хотели бы вы исчезнуть или же стать кем-то совсем другим, потому что мир, что придет на смену этому, будет лучше, пусть вы можете и не понять почему?» Я также не сомневаюсь и говорю сейчас как математик, что мне бы удалось изобрести некий оригинальный способ выражения всех их потаенных мыслей, страхов и надежд путем одной общей мысли, как иногда пытается сделать парламент и как, по утверждениям ученых, делали афиняне и римляне; возможно, процесс будет очень простым, подобным вынесению вердикта судом присяжных. Но почему-то подобная перспектива меня отвращает; я не думаю, что решение, вынесенное на основе поднятых рук, обязательно будет наилучшим, – подобная идея, кажется, может легко стать ловушкой для слабоумных. Решение одного человека или нескольких, умеренно мудрых, милосердных и добрых, кажется мне лучше решения, вынесенного миллионом равнодушных.

Потому я решил следовать модели, которую мне показал Альварес Перон. Я был призван стать тем, кто олицетворяет всех в моем времени и всех, кто придет после, всех, кому выбора не дали; Альварес сказал мне: «Вот мои причины, выбирай», – и я выбрал.

Отчасти мой выбор был продиктован тем, что в нем таилась возможность передоверить некую долю решения вам. Мы находимся в последних днях или неделях от вашего возможного согласия. Если вы не сделаете выбор, то все изменится бесповоротно; если вы полностью согласитесь со мной, то все останется как есть; если же вы примете иное решение, то можете попытаться меня остановить, мы начнем сражаться и увидим, кто сильнее. Но я предлагаю вам двоим – и только вам – шанс, один-единственный шанс отменить мой выбор, так как вы заинтересованы в этом. Вы сейчас олицетворяете тех, кто, возможно, никогда не будет существовать или станет кем-то совсем другим; я расскажу, что будет, если вы исчезнете, и тогда вы решите, стоит ли оно того.

– Решив умереть? – спросила Хорейси.

– Нет, не умереть, – сказал я. Сейчас наступил момент, когда слова вносили путаницу, так как в них сочеталось множество логически противоречивых значений, а для Хорейси значение имели только слова. – Когда душа начинает существовать, у нее нет иного выхода из бытия, кроме смерти, но, когда душа не существует вообще, испытывать смерть некому. Поэтому мистер Тируитт предлагает нам шанс попробовать быть тогда, когда все уймется; существует лишь одно время, и в любой конкретный момент мы либо есть, либо – нет, но перехода – то есть смерти – между существованием и несуществованием мы не испытаем.

Я наблюдал за Хорейси, пытаясь выяснить, понимает она меня или нет, и если понимает, то что чувствует по этому поводу; только я мог прочесть ее мимику, но из нас лишь она знала толк в человеческих чувствах, а по моему мнению, главный вопрос нашего согласия (или несогласия) заключался в том, что по этому поводу должны или не должны испытывать христианские души – а это скорее епархия Хорейси, а не моя.

Она склонила голову, направив в мою сторону не глаза, а уши; ее римановы устройства исчезли, она носила темные очки, скрывавшие незрячие глаза. Рядом с ней на поводке сидел большой пес. Риман. Я вспомнил, так его звали.

– Я слепа с рождения, Растигеват, – сказала Хорейси, – но храню яркие воспоминания о том, какое у тебя лицо, когда ты грустный, или когда отпускаешь одну из своих ужасных шуточек, или когда беспокоишься обо мне. И я пытаюсь удержать каждую деталь, мелочь, но они ускользают. И так будет со всеми?

– Скорее всего, – ответил я.

– Тогда, магистр Тируитт, как вы можете просить нас отдать все это? И как Перон убедил вас в том, что вы сами должны так поступить?

Фрэнк вздохнул: