— Прощай, Жозефина.
Утром Анна пошла брать газеты, потом на кухню, пить под них чай, и закричала; я подумала: мышь, одна у нас уже была; съела все крупы; мы ее поймали в клетку, пушистую, отнесли в зоомагазин; «ты чего орешь?» «нельзя, не смотри на это»; конечно, я выхватила из рук; там была фотография, а что на ней — и не поймешь сразу: Венсан выпрыгнул из окна. Огромные заголовки черным и красным, словно агитационные плакаты: мол, бросайте курить, бей буржуев. Ужасно. Это было окно моей комнаты. Всякие подробности: разбитое зеркало, разбитые вещи, одежда вся в краске… Мои родители мучили-мучили меня и бросили, потому что я молчала как партизан. Это была настоящая война, холодная и мировая. Кто я такая? Жена Венсана. Без детей, восемнадцать лет всего, а мне досталось огромное наследство. Я потратила его так, как обещала; сдала экзамены, окончила университет, получила свои кандидатскую и докторскую, побывала во всех странах по карте: на джипе, на яхте, на велосипеде; и у меня огромная библиотека, Вавилонская; с лабиринтом, витражами, как в книге Эко. А замуж я больше не вышла. Не потому, что обещала, а потому, что никто из парней мне так и не понравился. Венсан был само совершенство. А этот Дамиан… казалось, что Венсан придумал его сам в детстве, которое прошло очень одиноким и знаменитым, — чтобы было с кем болтать и тратить эти деньги. Каждую субботу я ходила на ужин к его последним опекунам, узнала, что их было почти тридцать — и никто-никто из взрослых не удосужился с ним поговорить; замечали какие-то странности, или что-то случалось, неприятное, как запах горелого, — все-таки Дамиан вылазил, как морщины; заминали, шептались и передавали по рукам. Гаспар Хаузер… Я собрала его детские вещи по всем, с кем он жил — «Вы его жена? О-о…» — хоккейные клюшки, коньки, клетчатые рубашки, белые свитера, джинсы с дырками, пальто и куртки, в карманах какие-то записки, фантики, скрепки, есть даже школьный дневник, в пору, когда он пытался учиться, и пара тетрадей по математике, с рисунками — острый профиль соседа; и множество детских фотографий, на одной он с черной собакой… Хранится это все у меня в коробках на антресолях; никогда не вытаскиваю, не плачу, просто положила лаванды, багульника и берегу — историю, как расписанный от руки антикварный елочный шар. Только ваша статья заставила меня расплакаться, тронула, как потерянная варежка; так не бывает, подумала я, кому-то он еще интересен; села и написала это длиннющее письмо. Удачи вам, молодой мой мальчик, пусть ваша жизнь будет необыкновенной. Жозефина Моммзен».
Артур уронил листы на стол, глаза нестерпимо болели, почерк у госпожи Моммзен тот еще, словно книга на восточном языке, который близок твоему, но о смысле трети слов приходится догадываться, фантазировать, перечитывать, как Павича. Сколько времени он здесь сидит, как в музее? Все ушли; наверное, по улицам бредет рассвет; «кофе по-венски, пожалуйста»; новая официантка, сменилась, волосы русые, завиваются, как виноград, мадонна Литта. В «Красной Мельне» все чашки из глины, пузатые, красные, представляется, из таких Тиль Уленшпигель и Ламме Гудзак пиво потягивали; здесь подают кофе; Артур греет о бока кружки замерзшие кончики пальцев, словно пришел с зимы. Но народу, оказывается, полно; задевают локтями, утащили из-за столика все стулья; день рождения чей-то, художники, в толстых свитерах, грубых джинсах, заляпанных красками; «я же не хожу с плакатами премьер, — думает раздраженно Артур, — или в толстовке с Расселом Кроу; тоже мне, пекарь белый, весь в муке, кочегар черный, весь в угле…» Письмо бурлило в нем, как океан, — хотелось расплескать, облить, поделиться, как хлебом. У стойки стоял Юрген, чужой совсем, оранжевые конверты «Кодака» рядом, черный свитер, перхоть на плечах, стакан с «Кровавой Мэри»; ждет заказ, в общем веселье не участвует, просто пришел поесть. «Привет, ты откуда?» «из Чечни, из Хорватии; пустоши, разрушенные земли; из Египта, не ходите, дети…» — обгорелый трогательно нос. Наконец сквозь общий ор и локти принесли заказ: отбивная с яичницей, картофельный салат; ест, пьет, как паровоз; Артур ковыряет «Цезарь»; «ты куда сейчас?» «домой, наверное, снять ботинки, поспать».
— У меня дома водка есть, «Мягков», красная, пошли пить, фильм ужасов посмотрим.
— Не, я только с дороги, и еще слышал, ты живешь с парнем, а я с пидорами в их доме не пью.
— Тупой ты. Юрген, я тебе не секс предлагаю, ты мне не нравишься; посмотри на себя, неряха; я хотел с тобой фильм ужасов посмотреть, тот, старый, «Голоден как волк», помнишь, мы разговаривали?
— А-а, черно-белый… Я засну; а в чем дело?
Артур показал письмо — уже смятое, как одежда из тонкой ткани, в которой проходили весь день, устали.
— Это от жены того актера, что сошел с ума и выбросился из окна; оказывается, окна ее комнаты; но все так сложно, так красиво, как вальсу учиться…
— Как она узнала о тебе, а ты о ней?
— Она написала мне в ответ на мою статью о нем.
— Круто; она старая, наверное; лыка вяжет?
— Вяжет. Крестиком вышивает почти… Она не актриса, не моделька… я вообще не задумывался никогда, кем могла бы быть его жена. Ее дед за историю Древнего Рима получил Нобелевскую премию. И она тоже историк, преподает где-то в университете; за тридевять земель. Я словно влюбился. Мне кажется, что я поднимусь сейчас по лестнице из «Красной Мельни» — и попаду не на улицу Святого Каролюса, с фонарями, тополями, «тойотами», а в какой-нибудь красный, с закатом, с каменной мостовой Лондон конца девятнадцатого века, и там по Уайтчепелу Джек Потрошитель бегает; или шагну со ступенек — и сразу в космос, во Вселенную, в звезды, упаду в невесомость, поминай как звали, «Аполлон-13»…
— Напишешь ей?
— Нет. Не знаю. Зачем? О, спасибо вам за письмо, за откровенность. Она не ждет от меня ответа. А мне сказать ей нечего. Я скучный. У меня скучная молодость.
— Ладно, тогда путешествуй и отправляй открытки из разных мест с видами соборов.
— Буду.
— Но теперь-то не скучная.
— Теперь нет. Чудесная история со мной приключилась, правда? Положу письмо в ящик стола, потом другими бумагами завалю, вырезками из журналов, забуду; а потом окажется, что она была самая главная — за всю жизнь.
New religion