Арена

22
18
20
22
24
26
28
30

— Хочу.

— А потом? Мы же скоро школу окончим.

— Ну, будем путешествовать.

— Ты так просто оставишь замок? Узок в плечах?

— Нет, но ведь мир огромный?

— Да. Река много бродяжничал, говорит, что мир просто великолепен, просто как бесконечное Рождество.

— Ну вот, посмотрю мир, и если он окажется меньше, чем мой замок, то вернусь и буду жить здесь, разводить сад, писать диаграммы вместо картин.

— А если нет? Если мир больше?

— Истеку кровью, как настоящий Дюран де Моранжа, на белокаменной лестнице.

«Хр-р, — сказал Снег, — смешно», и унес поднос, потом вернулся, а Макс уже вылезал из кресла, разминал ноги, будто перед бегом; «я пошел за вещами, — сказал Снег, — как я без своих колбочек и Ломброзо» «давай, — ответил Макс, — я тебя подожду на скамейке в саду» «да, — сказал Снег, — там весна скоро, очень красиво, пахнет землей и небом; а рояль-то, наверное, расстроился совсем, захвачу-ка я еще и инструмент»; «всенепременнейше», — ответил Макс.

Wild boys

Как же он ненавидел этих пятерых, что сидят на двух предпоследних и трех последних партах: ухмыляются, кидают весь урок записки — и писать-то умеют, а по тетрадям не видно: то вообще нет домашнего задания и конспекта — одни рисунки, резкие, грубые, самые основные штрихи: вот нос, вот губы, изогнутые в сардонической ухмылке; то все грязно и неправильно; что делать ему, хорошему человеку, который в своей жизни никого не ненавидел, а теперь вот страдает и мучается от каждого их движения, шороха — а шуршат они, как осенний парк, чердак, полный сквозняков; от каждого звука с задних парт ему больно, как от фальшивого. Он — учитель астрономии и физики в обычной средней школе; знал, что работа трудная, но его дед был учителем, отец, и он вот — не представлял себе другой жизни; ему не то чтобы нравились дети, ему нравилось говорить; и не так, как в компании любят говорить — привлекать к себе внимание, а вот так — стоять у доски и каждый божий день одно и то же; и жена его учительница, и мама, и бабушка — в этом было что-то сверхъестественное. А больше в его жизни, он надеялся, сверхъестественного ничего не случится — ни привидений, ни предчувствий, ни Второго пришествия. Ошибся, ну надо же, как обидно, — дурные предчувствия его замучили. «Ты что-то совсем нервный стал, даже кашу ешь по утрам — будто опаздываешь, — а ты не опаздываешь никогда», — сказала жена; он улыбнулся жалобно; он знал.

Пятеро — словно бойз-бэнд, группа, которую все в классе слушают, Five например, хотя Five, конечно, давно развалились; он знал, ему было интересно, чем живет его класс; даже типажи те же: сладкий мальчик — Яго — просто Шекспир; «кто так назвал ребенка из рабочего квартала? наверное, в честь кота бабушкиного», — заметила жена; русые волосы волнами, не длинные, не короткие, а самое то; глаза темно-голубые, не синие, а так — сумерки начинающиеся; длинные ресницы, черные, изогнутые; тонкий нос, вообще черты тонкие, английские, гейнсборовские, узкие джинсы со спущенными подтяжками, облегающие свитера из разноцветной пряжи; Грегори и Дигори — два брата, маленькие, чернявые, брови вразлет, в одинаковых левых ушах одинаковые серебряные серьги — пиратский крошечный череп с костями, одинаковые широкие штаны цвета хаки; Энди — киберпанк с красными волосами, черными глазами, белой кожей, в тельняшке, черной коже; и Патрик — единственный, кто носил школьный дресс-код: рубашка, галстук, просто брюки, не широкие, не узкие, и даже пиджак — вельветовый, серый, потертый на локтях, как у самого учителя; и выглядел он стандартно, прилично: серые глаза, темные волосы, правильные черты лица; захочет — может казаться красивым, захочет — сольется с толпой; но что-то с этим мальчиком было не так, раз он очутился в одной компании с этими…

Эти… эти пятеро. Они учились в другой школе, в другом районе, «…а потом, — объяснил директор их появление, — родители Яго переехали в этот район, и его перевели в эту школу; а остальные не захотели с ним расставаться и тоже перевелись». Трогательно, но учитель не верил: родителей Яго, всех их родителей на собрания не дозовешься, будто их нет, не существует, потому что парни сами ненастоящие, словно у них нет дома, нет судьбы. Словно их придумал кто-то. Они шли через школьный двор, и голоса смолкали — так в ногу они шли — будто и вправду на съемках музыкального клипа. Ни с кем, кроме друг друга, не разговаривали. Никто о них ничего не знал: где все-таки живут, чем увлекаются. Так хотелось поймать их на чем-то — на преступлении, мелком, как семечки: ограбление кока-кольных автоматов, матерные граффити, отнимание денег у младших, — на этом ловили полшколы, но не их… словно они совершают что-то совсем никому не ведомое, немыслимое… «Или ничего, — возражала жена, — у тебя предубеждение» «нет, — отвечал он, — у меня предчувствия»; она смеялась, а ему было не смешно — ему было страшно.

«Знакомьтесь, — сказал Август Михайлович, — это Хьюго, Хьюго Хорнби, он будет учиться с этой четверти у нас в гимназии, в нашем классе; родители Хьюго переехали в наш город совсем недавно…» — и что-то там еще типа: «давайте будем дружелюбны и примем Хьюго в наш дружный коллектив…» Хотя коллектив совсем не дружный: в классе никто не ссорится, но никто и не дружит — каждый живет в своем мире, среди своих знакомых, друзей, музыки, кино. Единственное, что общее, — родители у всех небедные: гимназия частная, дорогая, ковры в коридорах, кресла, туалет в зеркалах, никто не бьет никого, никто не курит, не матерится и не употребляет наркотики по углам. И у учителей есть время объяснить тебе задачу еще раз и еще раз, и еще поговорить за жизнь. Магдалена смотрела на новенького во все глаза, он стоял у ее парты, первой в первом ряду, она даже слышала его дыхание, легкое, как у Бунина; высокий, худой, стройный, нос длинный, тонкий, и челка, волосы не темные, не светлые, не длинные, не короткие — самое то; породистый, английский, настоящий Бретт Андерсон; и одет очень здорово — в разноцветный свитер облегающий и узкие дорогие джинсы, неновые, колени чуть растянулись, и свисают подтяжки — ярко-красные, из Topman. А глаза — еще чуть-чуть — и совсем синие. Магдалена вздохнула еле слышно. Он стоял рядом, почти касаясь ее пенала — полным-полно карандашей, ручек, линеек; она любила канцелярию; и целой стопки блокнотов: этот для расписания и дел, этот для впечатлений, а этот для рецептов-озарений, — но даже не смотрел на нее сверху вниз, он вообще не посмотрел на класс, будто сидел внутри себя и занимался чем-то требующим внимания: колдовал или вязал. «Где ты будешь сидеть?» — спросил Август Михайлович, их классный руководитель; он преподает физику и астрономию, ведет физический клуб «Яблоко», они решают задачи повышенной сложности на спор, ставят опыты прикольные; но Магдалена не очень увлекается физикой, вернее, совсем не увлекается, решает, скрипя зубами, из Лукашика, и не более, не выше; у нее под партой, на коленях, всегда либо Толкин, либо Нарния, либо Роулинг, либо Страуд, либо Сюзанна Кларк. Новенький прошел к последней парте, самой последней на последнем ряду, в углу, сел и словно дверь за собой закрыл, исчез, — Магдалена оглянулась: их парты ровно на диагонали, и, когда все нагнутся над тетрадями, решая контрольную, она сможет посмотреть и увидеть Хьюго. У него руки все в порезах, длинные пальцы, тонкие запястья — все в бинтах, в пластырях, будто он карандаши вечно точит неосторожно или мазохист в депрессии, «но в остальном, — скажет она маме за обедом, — ох, мама, как же он хорош», а мама начнет совершенно замечательно улыбаться, вытирая посуду, хоть она и достает ее из посудомоечной машины совершенно сухой, но мама по привычке, они не всегда были богатыми…

«Ну, как тебе новая школа?» — спросит Хьюго мама; они на кухне; когда папы нет дома, они обедают на кухне, а не в столовой; новый дом, он просто супер — не такой огромный, как прошлый; тот был как одна большая парадная зала, старый, дворянский, в позолоте, лепнине, зеркалах, фресках, портьерах; этот лучше; внешне похож на швейцарское шале: красная черепица, балки, ставни, в стиле города-городка, стоящего посреди огромных таинственных лесов; внутри дома всего восемь комнат: гостиная, столовая, папин кабинет, спальня для гостей, их спальня, спальня Хьюго и две комнаты без мебели — «можно родить мне братика, — сказал Хьюго, — или даже двух»; комнаты были маленькими, солнечными, точь-в-точь детские; мама покраснела, папа засмеялся. Они переезжали почти каждый год; «дела, — говорил папа, — здесь их делать удобнее»; они с друзьями придумали давно уже бизнес: покупали, перестраивали компании и продавали их дороже, чем купили, не просто дороже — втридорога; друзей было пятеро — папа и четверо; иногда четверо приезжали в гости к папе, пили хорошее вино, курили сигары, разговаривали, мама смеялась серебристым смехом, пела иногда — до папы она была оперной певицей, на венских люстрах от ее голоса, сильного, чистого, как огонь, дрожали хрустальные слезы. Хьюго обожал эти вечера: он сидел тихо в кресле и рисовал, никто его не трогал, — в начале вечера гости скажут: «о, как сильно вырос, о, как похож на мать, только глаза отцовские», и все; «нормально», — ответил он маме; «правда?» — задаст мама вопрос; «мам, ну что может быть не-правдой в дорогих школах?» Очередная дорогая школа. Хотя школа понравилась: он сидел на задней парте, за спинами всех, а это здорово — можно рисовать сколько хочешь, а все подумают: ты ботан, записываешь каждое слово учителя, и не вспомнят больше о тебе; «а еще, — Хьюго запнулся, — там за одной из первых парт сидит очень красивая девочка». У нее, как у него, куча карандашей, ручек и блокнотов. И пока он стоял рядом с ее партой, он почувствовал запах — чудесный запах шоколада, корицы, мяты, карамели, зефира; словно попал в королевство Щелкунчика. Запах накрыл его, как купол: пока ты рядом, никто тебя не тронет. И еще у нее книга на коленях — она тайком читает на уроках. Разве не клево? «А какого цвета у нее глаза, волосы? — спросила мама. — Как ее зовут?» «не знаю, — ответил Хьюго, — узнаю завтра»; и мама опять смеялась серебристо, и они обедали на кухне, за круглым столом, заказали еду в местном ресторане — было вкусно, по-настоящему, плотно, густо, со всякими травами, будто готовили, приговаривая заклинания, и чудесный дом — с камином, с деревянными балками, скрипящей лестницей, — это сразу примирило с переездом, переменами, с очередным отъездом отца.

Новичка прощупали и учителя, и одноклассники: что любит, в чем силен, чего хочет; оказалось, ни в чем не силен особенно, учится ровно, на четверки; отвечает без интереса, не горит, не сражается, как некоторые — на литературе или на физике; ответит по учебнику, не ошибется, но и не прибавит; и ничего особенно не хочет — лишь бы оставили в покое: он все время что-то писал или рисовал, склонившись над партой, закрывшись локтем. И его оставили в покое; «ну и подумаешь, он даже не особенно симпатичный», — решили девчонки на перемене в девчачьем туалете; Магдалена тоже присутствовала на совете, послушала, не сказала ничего за и против. Оглянулась на него на самостоятельной по истории — ох, как же он хорош; и тут Хьюго поднял глаза, посмотрел на нее, они увидели друг друга — до самой-самой глубины зрачков, словно вдруг не стало никого кругом, а они очутились на вершине башни, ветер, и держатся за руки; они поняли, что нравятся друг другу, и припали к листочкам с вариантами, красные, багровые просто, а никто ничего и не заметил, и слава богу. «Мам, у нее зеленые глаза, чудесные, светлые, как самая первая листва, почти салатовые» «а волосы, а имя?» «темные, темно-русые, коричневые; да, она похожа на тонкое молодое лиственное деревце, на Алису Кира Булычева; а зовут ее Магдалена Кинселла» «Кинселла? это владельцы ресторана, в котором мы еду заказывали, и кондитерской, еще есть кафе для подростков, где подают шикарное разноцветное разновкусное мороженое и шоколад горячий», — мама уже обошла город-городок, познакомилась с местными. Поэтому от нее так здорово пахнет — подумал Хьюго; это не колдовство, просто ее родители кондитеры. Наверное, она каждое утро пьет на завтрак настоящий горячий шоколад, не какао какое-нибудь растворимое из коробки желтой; и оттого губы у нее, наверное, сладкие-сладкие; и испугался: вдруг за мыслями кто-нибудь подглядывает, покрылся испариной; «жарко?» — спросила мама; они сидели у камина — папа перед отъездом купил у лесника дров, научил Хьюго пользоваться; камин был современный, со специальной стеклянной дверцей, с режимами — сильнее, слабее, просто как микроволновка. Они сидели в креслах-качалках, которые папа с мамой сразу приобрели в первый год совместной жизни, — из светлого дерева, с зелеными подушками под голову и пледами на ноги; мама пила чай, читала партитуры новой оперы — она не пела на сцене после родов, но всегда следила за развитием событий; а Хьюго рисовал — и в такт его штрихам покачивалось кресло; резкие, грубые, самые основные штрихи — вот нос, вот губы, изогнутые в сардонической ухмылке, руки, из которых торчат лезвия или идет огонь, — скрип-скрип — раскачивалось тихонечко кресло…

…Учитель все-таки не выдержал: надел в один вечер серый старый плащ, в котором только в саду в позднюю осень работать, взял маленький пистолет. «Ты куда, — спросила жена, — ты что?» «пойду в их кварталы, — ответил он, — я не могу, я должен узнать, кто они, эти парни, мне кажется, это загадка сфинкса: не разгадаешь — умрешь»; «а вдруг наоборот, — сказала жена, — не разгадаешь — не умрешь» «не знаю, кто они, но я их пойму»; «а если они тебя ранят или даже убьют? послушай, они ничего тебе лично не сделали, оставь их в покое; вдруг это страшнее, чем ты думаешь, или вдруг совсем ерунда — просто парни со странностями» «я не думаю, я мучаюсь, — ответил он, — я просто чувствую, что они — беда, буря в бутылке, джинн: открой — и мир разрушен до основания…» «так не открывай, о господи», — простонала она; но он все равно вызвал такси и сел в него. В машине играл французский рэп; «послушайте, — сказал таксист, молодой черный парень с серьгой в левом ухе; учитель вздрогнул: это был маленький серебряный череп с костями, — я оттуда родом, видите череп? но я вас туда не повезу, я там денег должен, мне машину разобьют; рядом высажу, в порту, пойдет? там пешком пилить пять кварталов, ну да вы не старый человек» — и тронул. Высадил у старых пакгаузов и уехал, а учитель медленно пошел вдоль — мир здесь оказался совсем другим. Звездное небо заволокло черным, рваным, пошел сверкающий в неоне дождь. Стены пакгаузов были расписаны: красные, черные, золотые надписи — словно на японском, столь же живописны и нечитабельны; и огромный ворон — в полете, и черепа с костями. И «Яго» — столь же огромное, черное, красное, золотое, как ворон, — на латыни; учителя это поразило, как внезапная боль в колене; он прикоснулся к имени своего ученика: «я так и знал: здесь кроется что-то сакральное». А потом он завернул за угол — и закричал — но крика его никто не услышал: в черное, пылающее грозой небо уходили небоскребы, которых он никогда не видел, — он вырос и жил в маленьких городах; а это был действительно другой мир, где грохотала музыка, тяжелая и с красивым голосом, горели костры, высокие, ровные, точно дождь был для них горючим; «Кладбище разбитых сердец», — прочел он вывеску; в витрине танцевали голые девушки: черноволосая в черном латексе, рыжеволосая в красном бархате и златоволосая в золотой парче; учитель толкнул дверь, вошел — то же самое творилось внутри: блеск, неон и разврат; сел к стойке; бармен — молодой, глаза накрашены, лицо белое, весь в черном: «чего тебе?» «чаю», — ответил учитель; тот пожал плечами: «с лимоном, без?» «с лимоном и два кусочка сахару». Подвинул ему белую чашку на белом блюдце. «Где я? — спросил он у бармена. — Нет, не в баре, я имею в виду… место». Бармен понял — улыбнулся, сверкнул глазами, и учитель увидел, какой этот мальчик красивый и страшный притом — как инкуб. «Добро пожаловать в Медаззалэнд, — сказал бармен, — мир пятерых» «а кто эти пятеро?» «никто», — ответил бармен.

И учитель просидел в баре всю ночь — смотрел, как разбивались сердца: мужчины влюблялись в черно-, рыже— и златоволосых женщин, похожих на орхидеи, оперные арии и новогодние гирлянды; в своей жизни учитель видел таких только в кино — в «Секретах Лос-Анджелеса», «Авиаторе», «Мулен Руже»; слушал группу на сцене, они играли тяжело и мелодично, будто оперу о Фаусте на латыни; вокалист, худой, юный, длинноволосый, отрешенно висел на микрофоне, словно пребывал еще в каких-то мирах, шел по длинным лестницам без перил, с масляной лампой в руках… Учитель все ждал утра, но утро все не наступало, и учитель понял, что здесь всегда ночь: ночью кому-то удобнее оставаться в маске, а кому-то собой — для таких Медаззалэнд; и устав совсем, костями, кожей, как после долгой непривычной физической работы — таскания вещей при переезде, например, — пошел домой, обратно по пылающим улицам; смотрел на часы и на небо: на часах было пять утра, а в небе только полночь — оранжевая, беззвездная, как в мегагородах; «что во мне такого, — думал учитель, — что позволило мне попасть, проникнуть в город грехов, в город ворона, в Медаззалэнд?» Дошел до пакгаузов, где его высадил таксист — таксисты, они такие, они как Харон, как Вергилий, вечно таскают по уровням, — и увидел линию, которая разделяла нормальный мир — обычный, с голубеющим, розовеющим небом, с деревьями, со спящими еще домами — и мир небоскребов, вампиров и полуночи; учитель разогнался и перескочил ее, испугался, что земля вот-вот лопнет в этом месте и побежит огромной трещиной; это было невероятно, страшно, сверхъестественно, как смотреть на большой пожар — Парижа или Рима. Он открыл бесшумно, как грабитель-домушник, дверь — жена сидела в кресле-качалке, закутавшись в плед, и спала; он сел на пол, смотреть в ее лицо — юное-юное, свежее, нежное, будто новое шелковое платье, вспоминать, как познакомились, как встречались, какие были общие мечты: книжный шкаф из IKEA, маленькая квартира в кредит, двое детей, мальчик и девочка, можно девочка и мальчик, путешествие в Африку; потом ушел на кухню, позвонил оттуда в школу, отменил два занятия, простыл типа, неудивительно, весна; представил, как народ молодой заликует, что сегодня чего-то нет; приготовил кофе, омлет, бутерброды с сыром, разбудил жену поцелуем, прожил дивный день. Они смотрели телевизор — «Париж, я люблю тебя», «Неспящие в Сиэтле», гуляли — сначала в парке, потом он повел ее к пакгаузам — к линии: увидит она или нет; «ты видишь?» — спросил; «что?» — сказала она. На ее половине пошел снег — бывают такие пасмурные дни, когда на улице тихо-тихо, и небо в серо-жемчужных тучах, и иногда на волосы слетит несколько ажурных снежинок, и опять тихо, и даже на перекрестках, где всегда много машин, — безмолвно и пустынно, как в церкви в будни, — вот сегодня такой день; и на ее половине пошел снег — легкий, медленный, кружевной. А Медаззалэнд пылал, грохотал музыкой, отражался на ее лице, в ее глазах, но она его не видела; и учитель понял, что обречен; улыбнулся ей, взял под руку, и они вернулись домой.

«Проболел» он три дня; вышел на работу, затеял в одном классе сразу контрольную — срез знаний; народ завыл, выдирая листочки из других тетрадей, менее нужных, непроверяемых, — труда, теории физкультуры, географии; во втором устроил лабораторную — раздал измерители тока и прочих физических сил, но это оказалось даже весело; а третьим по расписанию стоял класс с Яго, Грегори, Дигори, Энди и Патриком. К доске решать задачу учитель вызвал Яго; впервые; когда имя Яго прозвучало, класс затих, а Яго, что-то рисовавший, поднял удивленно на учителя свои синие, оскаруайльдовские, Мальчика-звезды глаза, потом оглянулся на сотоварищей, они пожали плечами дружно, как зверушки какие из диснеевского мультика, встал и поплелся к доске; есть у красивых длинноногих парней такая очаровательная походка: руки висят, спина сгорблена, «ах, какая тяжесть эта жизнь…» Задачу он решил с грехом пополам, гримасничая, раскрошив два новых мела; «да-а, Яго, — сказал учитель, — успехи по механике у вас не ахти, придется оставить вас на дополнительные занятия, знаете, когда они проходят? в пятницу в семь вечера, буду ждать с нетерпением сердца»; класс захихикал, а Яго побледнел, точно замер. «Я никак не могу в пятницу в семь, — ответил, — извините, но никак»; «а что, — поднял бровь учитель, — у тебя какие-то другие важные дела? помощь в тимуровской команде или же… в Медаззалэнде?» Класс шуршал по своим делам и слова чудного не заметил, а Яго так посмотрел на учителя — господи, да что такого, мальчишка всего лишь, в свитере пестром и подтяжках, — а комната словно наполнилась шорохом, тенью гигантской черных вороньих крыльев. «Ну что ж, — сказал Яго, — как бы вам об этом не пожалеть, учитель»; не по имени-отчеству, а просто «учитель» — вот как они его называли; это его тоже бесило.