Центральная станция

22
18
20
22
24
26
28
30

– Я страдаю, Иезекииль, – сказал он. Его раздражал собственный голос.

– Мотл, что ты наделал?

Этот голос, холодный, спокойный. Солдат-одиночек не существует. Военные соблюдают порядок. Иезекииль получал долю с заработка Мотла, с торговли христолётом, с редких грабежей, со всякого рэкета, вообще со всего, до чего дотянулся металлическими пальцами. Мотл его за это уважал. Иезекииль заботился о своей армии.

Кто еще о них позаботится?

– Я не думал, что это случится, Иезекииль, – сказал Мотл. – Это было не то, что я…

Он умолк. Что он чувствовал на самом деле? Раньше не было нужды чувствовать; не настолько. Чувство у тебя забрали, когда переделывали, когда прежний ты, с именем и жизнью, прежний человек – умер; а вместо него родился ты-новый. Раньше эмоции регулировались, и все внутренние системы работали, и проводилось техобслуживание; страх и гнев разрешались, но в разумных пределах, а вот любовь и привязанность тебя размягчали. Хуже того, делали тебя уязвимым.

– Ты любишь эту девушку? – спросил Иезекииль, и Мотл расслышал вопрос по-новому – и понял его по-новому. Роботники – его братья, его родня.

– Я… – начал он и подумал: храбрость. Вот о чем я почти забыл. И сказал просто: – Я ее люблю.

Немые роботники вокруг костра шевельнулись. Иезекииль кивнул, опустив тяжелую голову.

– Иди к ней, – сказал он.

Тогда на Синае, под убывающей луной, Мотл стоял на коленях на песке и, погрузив руки в теплое Красное море, смотрел на умирающего в отдалении Левиафана. Наркотик, христолёт, завладел Мотлом, с неба упал луч света и вознес его, и дух его носился над водами. Вера: Мотлу нужна был вера, как и им всем, чтобы идти дальше.

Я найду Исобель, думал он. Прямо сейчас я пойду к ней, и пусть все видят, что мы вместе. Руки еще дрожат, жажда не исчезает, но Мотл ее игнорирует; ну или пытается. Иногда нужно верить в то, что ты мог бы обрести веру; иногда нужно осознать: небеса может подарить тебе другое живое существо, а не какая-то таблетка.

Иногда.

Восемь: Книготорговец

Ранним утром Центральную станцию затопил свет; Ибрагим, альте-захен, брел с лошадью и телегой по Неве-Шанаану. Остановился, увидев Ачимвене: тот, стоя перед крошечной комнатушкой, в которой помещалась его лавка, поднял руку в знак приветствия.

Ничто не радовало Ачимвене Хайле Селассие Джонса так сильно, как восходящее за Центральной солнце. Оно подсвечивает изможденных секс-работников и механических уборщиков; летучие фонарики на заре, покачиваясь, неспешно откочевывают в свои хабитаты – до следующей ночи. На крышах раскрываются навстречу светилу солнечные батареи. Воздух пока еще прохладен. Вскоре он нагреется, солнце будет палить, и ревущие кондиционеры начнут струить холод в магазинчики, рестораны и перенаселенные квартиры по всему району.

– Ибрагим, – сказал Ачимвене, узнав приближавшегося альте-захена. Ибрагим восседал на верху телеги, рядом – мальчик Исмаил. Телега уже забита: адаптоцветная мебель, пластмассовый и металлический лом, коробки с выброшенной домашней техникой, а также отвергнутый каменный бюст Альберта Эйнштейна, беспечно лежащий на боку.

– Ачимвене, – Ибрагим улыбнулся. – Как погода?

– Скорее так себе, – ответил Ачимвене, и оба засмеялись, довольные этим почти ежедневным ритуалом.

Таков Ачимвене: не самый яркий человек, не бросается в глаза в толпе. Ростом не вышел, сутуловатый, носит старомодные очки, компенсируя мелкий недостаток зрения. Волосы некогда были густы и вились, сейчас от них мало что осталось; по большей части он, как ни жаль, лыс. Губы мягкие, глаза терпеливые и доверчивые, с изящными морщинками обманутых надежд. «Ачимвене» значит «брат» на чичева, языке, распространенном в Малави, хотя сам он – из Джонсов Центральной и приходится братом не кому-нибудь, а Мириам Джонс из шалмана «У Мамы Джонс». Каждое утро он встает ни свет ни заря, поспешно умывается и выходит наружу, чтобы поспеть к восходящему солнцу и альте-захену. Потирает руки, будто зябнет, и говорит мягко и спокойно: