Милитариум. Мир на грани

22
18
20
22
24
26
28
30

Но больше я Виттона не видел. Он отказался ходить к психиатру, а через три недели перевелся в другой госпиталь – куда-то на юг Франции. Рисунок остался у меня – я не стал его выбрасывать, а положил в папку, где хранил спонтанное творчество пациентов – рассказики, стихи, зарисовки, аппликации.

Конечно, я бы не запомнил Виттона. Он был нормальным – ровно настолько, насколько вообще может быть нормален человек, вернувшийся с войны инвалидом. Красивый мужчина в самом расцвете сил, превращенный судьбой в жалкую развалину. Виттон держался спокойно и сухо, принимая свою долю такой, какой она обрушилась на него.

* * *

Великая война – так мы называли ее в те годы – завершилась 11 ноября 1918 года подписанием Компьенского перемирия. Генерал-майор фон Винтерфельдт подписал бумагу, по которой Германия теряла практически всё нажитое за предыдущие мирные десятилетия. Старика Фоша в Париже встречали как Иисуса Христа – он был спасителем всея Европы. Годом позже перебрался в столицу и я – меня уже давно приглашали в одно парижское медицинское учреждение на руководящую должность. В этом приглашении немалую роль сыграли мои военные успехи – дотошные проверяющие высчитали, что из моих рук практически все солдаты выходили здоровыми, непьющими и готовыми к мирной жизни. Буду откровенен – в этом мне просто повезло. Во Франции были и значительно более талантливые врачи, но психиатрия – это вам не лечение зубов. Далеко не всё здесь зависит от таланта врача.

В Париже у меня наконец дошли руки до научной деятельности. За первый же год я опубликовал ряд статей и почти закончил монографию, посвященную посттравматическому синдрому – благо опыта в данном вопросе у меня было хоть отбавляй. Помимо заведений для душевнобольных при работе над статьями я посещал различные компании, где полагал встретить всевозможных оригиналов и эксцентриков – то есть людей явно не обыденного душевного состояния, но при этом не окончательно безумных. На одном из подобных сборищ мой знакомый представил меня Франсису Пикабиа. Я слышал это имя до того, но никогда не видел его картин. Пикабиа произвел на меня впечатление очень открытого человека, он живо интересовался моей профессией и предложил свою помощь в вопросе иллюстрирования монографии. При этом он толком не мог объяснить свое видение мира словами. Я пытался понять подтекст его знаменитой картины «Дитя-карбюратор», написанной в 1919 году, но Пикабиа разводил руками и, сбиваясь, нес какую-то удивительной неосмысленности чушь. Потом он глуповато улыбался и оправдывался: «Просто я так вижу».

Впрочем, впервые побывав в его мастерской, я создал собственный психологический портрет Пикабиа, снявший для меня все вопросы – по крайней мере, на тот период. Один из углов мастерской был увешан техническими чертежами двигателей внутреннего сгорания и других механизмов; часть чертежей была раскрашена. Пикабиа пытался совместить несовместимое – сухое, механическое инженерное дело с яркостью сюрреалистической палитры. С моей точки зрения, ему это блестяще удалось.

Он познакомил меня с другими блестящими мастерами, жившими в Париже того времени, – Максом Жакобом, Жоржем Браком, Андре Дереном, Джорджо де Кирико, юным Жаном Кокто и, конечно, великим Пабло Пикассо. Для Пикассо это был переходный период от кубизма к сюрреализму. Благодаря сближению с Дягилевым и женитьбе на Ольге Хохловой он был подвержен сильному влиянию балетной эстетики и на некоторое время вернулся к фигуративности в творчестве. Пикассо выделялся на фоне всех художников и скульпторов, его окружавших. Находясь подле него, ты просто понимал: ты стоишь рядом с величайшим мастером на земле – из всех уже рожденных и еще не появившихся на свет. Пикассо сказал мне, что наиболее интересным в плане моих медицинских исследований было бы общение с Руссо или Аполлинером – но к тому времени обоих уже не было в живых.

Тем не менее, спустя примерно полгода, в начале 1922-го, Пикабиа заскочил ко мне домой и сказал, что нашел идеальный объект для изучения. Он был знаком с этим человеком уже около года, но до сих пор почти ничего не знал о его творчестве – а тут вдруг узнал и понял: точно, это подарок для «нашего доктора», как называли меня представители художественной среды.

Надо сказать, что к тому времени я немножко охладел к исследованиям. Мне исполнилось тридцать семь, и я, наконец, встретил женщину, с которой мне по-настоящему хотелось связать свою жизнь. Ее звали Мария, по происхождению она была испанка, и нас познакомил Кокто, который на каждую встречу обязательно являлся с очередной дамой, всем ее представлял, а потом сам забывал ее имя. Мария пришла с ним – но осознав, что целью Кокто является исключительно плотское наслаждение, а знакомство с известными художниками – просто его метод знакомства, отказалась от проводов домой. И ее подвез на таксомоторе я.

Марии было двадцать пять, она была умной и симпатичной – не жгучей, а скорее по-домашнему уютной. Ее воспитал отец, потому что мать умерла от туберкулеза еще до войны, и воспитал, надо сказать, в строгости. Познакомившись со мной, он, отставной военный, учинил мне такой допрос, будто я был как минимум пленным партизаном. Но не забывайте – я психиатр. Мгновенно раскусив его личность, я произвел на него столь хорошее впечатление, что он, по-моему, в тот же день заявил Марии: «Я требую, чтобы ты вышла за него замуж». Так или иначе, дело шло к предложению.

Но, конечно, отказаться от «пациента» Пикабиа я не мог. Поэтому на следующий день я отправился в его студию, куда был приглашен и таинственный персонаж, мое лучшее наглядное пособие. И каково же было мое удивление, когда я узнал этого человека – да, это был Пьер Виттон.

Он тоже узнал меня, и мы пожали друг другу руки, точно старые друзья, хотя встречались, по сути, всего однажды, и не то чтобы в очень приятных обстоятельствах. Я рассказал Пикабиа, как мы познакомились, а Виттону сообщил, что по сей день храню его рисунок, который он сделал на бумажке, сидя в моем кабинете за четыре года до нашей новой встречи. Виттон улыбнулся – ему было приятно.

Мы сидели втроем и разговаривали об искусстве. Хотя Виттон неплохо в нем разбирался и, в принципе, был столь же адекватен, сколь и во время войны, нечто всё-таки в нем изменилось – едва заметно, практически незримо. Иногда он смотрел не на собеседника, а мимо, точно отсутствовал в комнате. Иногда он забывал, что говорил за минуту до того, и повторялся практически слово в слово, хотя общая суть его высказываний оставалась вполне адекватной. Когда он, извинившись, вышел в туалет, Пикабиа спросил у меня: «Морфий, не правда ли?» Я согласился. Действительно, по возвращении Виттон вел себя совсем иначе, стал чуть сонливее, но при этом четче поддерживал беседу и высказывал более обоснованные и острые мнения. Передо мной был зависимый от наркотика человек.

Мы с Виттоном договорились встретиться отдельно и вспомнить военные времена. Он пообещал рассказать, как попал на войну и почему начал рисовать только после ранения – да, он признался, что до войны никогда не брал в руки кисть. Самих его работ я пока не видел, но надеялся, что они будут интересны с точки зрения психоанализа. Надо сказать, что Виттон выглядел ненамного лучше, чем в нашу первую встречу – кожа его несколько порозовела, но и только. Дышал он по-прежнему тяжело, с присвистом.

Мы договорились встретиться через три дня у него в мастерской – но к тому времени я удивительным образом погрузился в его прошлое, узнав один занимательный факт, а точнее – догадавшись кое о чем. Как ни странно, мне в этом помогла Мария. Она не раз говорила мне, что ужасно хочет поехать в африканские колонии Франции, посмотреть на настоящих львов в природных условиях, а не в зоопарке, возможно, покататься на верблюде. Несколько дней назад я намекнул ей, что поездка, скорее всего, состоится – и я действительно планировал ее в качестве нашего свадебного путешествия, хотя официального предложения Марии еще не сделал.

Но в любом случае она уговорила меня – раз уж путешествие будет – прямо сейчас начинать к нему готовиться, особенно в плане приобретения необходимых в дороге предметов. И на следующий день мы отправились в гигантский магазин «Луи Виттон» на Елисейских Полях за чемоданами и сумками.

Вот тут-то меня и осенило. Пока Мария спорила с продавцами по поводу удобства того или иного чемодана, я размышлял – не может ли Пьер быть каким-либо образом связанным с Луи Виттоном? Может, он его сын или внук? Конечно, я знал о существовании торговой марки Виттонов и раньше – но мало ли однофамильцев на свете! Например, в Париже есть как минимум три различные фирмы, в названии которых встречается моя фамилия. Хотя у меня она, конечно, более распространенная, чем Виттон.

И я спросил у менеджера торгового дома, кто сейчас возглавляет компанию. Он ответил: «Господин Жорж Виттон». Я спросил, могу ли я как-нибудь встретиться и поговорить с господином Жоржем. Управляющий сказал, что господин Виттон, в принципе, ведет прием частных лиц, но строго по определенным дням, и в любом случае он сейчас находится вне Парижа. Так или иначе, я узнал, как попасть на прием к Жоржу Виттону.

Потом я встретился с Пьером Виттоном. Студия его, расположенная в классической парижской мансарде, имела довольно жалкий вид. Узкое окно давало слабый свет, чуть ли не половину комнаты занимал раскладной диван, и повсюду были рисунки. Виттон не пользовался холстом и рисовал на плотной бумаге – причем, судя по всему, с огромной скоростью. Впрочем, техническая примитивность его работ не предполагала глубокой проработки деталей.

Сами картины меня потрясли своей природной грубостью, естественностью и – в определенной мере – жутью. На всех работах были изображены люди, причем художник пользовался только двумя красками – черной и белой. Иногда он покрывал бумагу предварительным фоном – чаще всего красным. Черные картины предназначались для продажи. К ним Пьер относился в определенной мере пренебрежительно, беспорядочно свалив их у левой стены мастерской. Некоторые от небрежного отношения были повреждены, надорваны – Пьер не трудился хотя бы растягивать их на деревянных каркасах, не говоря уже о полноценных рамках. Тем более бумага выдерживала значительно меньшие напряжения, нежели ткань.

Белые картины стояли нарочито аккуратно. Фон почти у всех был красным, лишь у некоторых – черным. Удивительно, но при всем детском убожестве полотен у Пьера был невероятный талант передавать эмоции – пусть и ограниченное их количество. Лучше всего у него получался страх – его вызывали черные картины. Жуткие худые люди – после Второй мировой их будут сравнивать с узниками концентрационных лагерей – с руками-клешнями вызывали неприязнь, заставляли передернуться даже самого искушенного зрителя. Если на картине присутствовали две фигуры, четко было понятно, в каких взаимоотношениях они находятся и какого плана диалог ведут – хотя никаких конкретных деталей, вроде черт лица, Виттон не выписывал.