Милитариум. Мир на грани

22
18
20
22
24
26
28
30

Он сразу же замкнулся. Радушие и гостеприимность как рукой сняло. Виттон взял картину, которую только что хотел вернуть мне, и поставил ее к левой стене. Он попросил меня уйти. Но не стоит забывать, что я умею работать с различными психическими отклонениями, причем весьма неплохо. За следующие полчаса я сумел пробиться через его защиту. Правда, выудил я из него немного, поскольку он сам толком не понимал, что происходит, основываясь не на логичных построениях, а на инстинктах. Да, он косвенно подтвердил, что его работы меняют цвет. Это происходит, когда они, так сказать, «срабатывают», хотя в чем заключается «срабатывание», я понять не смог. Поэтому белые картины должны быть при нем – он должен знать, какая картина уже выполнила свою функцию, а какая – нет. Почерневшие картины – это отработанный материал. Еще я узнал, что он на протяжении десятков лет рисовал каждый день по автопортрету. Он показал мне некоторые – в основном черные. Он видел себя в образе человечка с руками-граблями, который стоял во флегматичной, расслабленной позе и буравил зрителя огромными глазами-дырами. В комнатке хранилось два десятка автопортретов – все одинаковые.

Но потом он снова замкнулся и снова стал просить меня уйти. Я хорошо чувствую, когда с пациентом «сражаться» бессмысленно, – и я ушел, пожелав ему удачи. Дома я долго рассматривал себя перед зеркалом, оттягивал морщины, хмурил лоб, поглаживал лысину, и искренне завидовал генам Виттона, который, будучи моим ровесником, выглядел значительно более молодым, несмотря на чудовищно нездоровый образ жизни.

Лишь через три месяца я понял, в чем дело. Точкой просветления для меня стали воспоминания какого-то ветерана, который успешно отвоевал сперва в Первой мировой войне, а затем и во Второй. Радиоприемник в тот день играл какую-то фоновую музыку, а затем переключился на военную тематику, всё никак не сходившую с первых полос газет. В первую очередь интерес к ней подогревали Малые Нюрнбергские процессы, последовавшие за основным, – они закончились совсем недавно и служили непрекращающимся источником новостей для журналистов.

Выступавший ветеран вспоминал события битвы на Сомме – в ходе одного из ее боев, к слову, и пострадал Пьер Виттон. Речь шла о сражении при Гильемоне, произошедшем в начале сентября 1916 года. Дивизии Шестой французской армии должны были выбить немецкие оборонительные силы с занятых позиций. Серьезные, опытные военачальники – Жоффр, Хейг, Фош – делали попытку за попыткой, отправляя своих солдат на смерть, но немцы держались совершенно непробиваемо, точно построили перед своими земляными окопами бронированные стены. Так рассказывал ветеран.

Ровно за неделю до этого тот же ветеран говорил о тех же событиях – если бы не разница в текстах, можно было бы подумать, что это повтор. Но в первом своем выступлении он рассказывал о том, как с трудом, с множеством жертв, но союзным войскам всё-таки удалось выбить противника из Гильемона и окрестностей.

Битву при Гильемоне он сравнивал с одним из сражений Второй мировой, в котором тоже принимал участие. О последнем сражении оба раза он рассказывал совершенно одинаково.

И был еще один фактор. В беседе с Виттоном я расспрашивал его, как называется та или иная его картина. Одно из полотен – на удивление многофигурное, там были изображены восемь человечков – называлось «Битва при Гильемоне», оно было белым и стояло у правой стены.

В тот же день сразу после радиопередачи я поехал в больницу, чтобы проверить свою догадку. Пьер Виттон по-прежнему занимал небольшую комнатку с огромным окном, но вот картин поубавилось. Художник отказался со мной общаться. Сестра сказала, что иногда Виттон устраивает «чистки», упаковывая часть картин и отправляя их в мусор. Очередная чистка случилась как раз за день до моего визита. Большинство картин растаскивают врачи – они вообще нередко забирают себе плоды творчества душевнобольных, некоторые из соображений коллекционирования, некоторые подрабатывают продажей произведений искусства.

К тому времени Жан Дюбюффе (с которым я тоже был шапочно знаком во время жизни в Париже и вращения в художественной среде) уже ввел расхожий термин «ар брют», «грубое искусство», и его коллекция работ, созданных душевнобольными, инвалидами, заключенными и прочими представителями маргинального сообщества, снискала значительную известность в Европе. Насколько я знал, Дюбюффе купил у Виттона порядка двадцати картин – все, конечно, черные, и даже создал некую иллюзию известности Пьера. Стоимость «пляшущих человечков» по-прежнему была невелика, но всё-таки поднялась на новый уровень, и врачи с радостью забирали картины, чтобы получить прибавку к зарплате.

«Отбракованные» Виттоном картины не валялись непосредственно на помойке, а были аккуратно сложены у стены. Некоторые к тому времени уже отобрал для себя главврач, иные забрали рядовые доктора и сестры. Но та картина, которую я искал, нашлась практически сразу. Восемь черных фигур, нарисованных на газетном листе, выкрашенном в красный цвет. Черных, да, именно черных. Картина чернеет, когда меняется история. Когда выступающий по радио ветеран меняет свое мнение о давно прошедшей битве. Когда ты понимаешь, что всё, что ты знал о прошлом, – неправда.

И я помчался наверх, обратно к Виттону, но в коридоре перед его палатой столпились медсестры и врачи, а его на носилках спешно везли куда-то прочь. Он был в полусознании, взмахивал рукой и пускал слюни. Я сразу понял, что с ним произошло – передозировка морфина. Откуда, спросите вы, у больного морфин? Всё просто. Врачи подрабатывают и таким способом. Где достать обезболивающее как не в больнице?

Я понимал, что сейчас до Виттона не достучаться. Поэтому, воспользовавшись всеобщей неразберихой, я зашел в его комнату и забрал несколько белых картин, в том числе явно свежий, утренний автопортрет.

Передозировка стала роковой – он впал в кому и провел в ней порядка двух недель, после чего долго восстанавливался, не мог связно говорить и никого не узнавал. Я приезжал к нему в больницу, потом в клинику, куда его перевели на вялотекущий стационар, потом снова в психиатрический госпиталь – но он впал в кататонический ступор с оцепенением, принял эмбриональную позу и перестал реагировать на внешние раздражители. Он не совершал никаких движений, разве что моргал глазами, принимал пищу исключительно через трубочку и мочился под себя. Разогнуть его было практически невозможно, для принятия ванны Виттона удерживали четыре здоровенных санитара.

Я ничем не мог ему помочь. Моя страшная и странная догадка требовала подтверждения и дополнительных подробностей, но никто, кроме Виттона, не мог дать ответы на мои вопросы. Я полагаю, вы тоже догадались о том же, о чем и я. Белыми красками Виттон рисовал события такими, какими хотел их видеть, – он называл своих символических героев конкретными именами, а картинам давал названия, четко соотносящиеся с реальностью. И реальность менялась, прогибаясь под его кистью. Когда картина выполняла свою функцию, она меняла свой цвет.

Я думаю, что он хотел изменить свое прошлое. Он пытался вернуть себе нормальную внешность, нормальные легкие, нормальную голову. Он хотел, чтобы того чертова боя не было, чтобы он, Пьер Виттон, мог вернуться с войны не изувеченным инвалидом, а обычным человеком.

* * *

Виттон провел в состоянии овоща чуть более десяти лет. В 1961 году мне позвонили из больницы и спросили – не хочу ли я снова навестить своего друга (так как я приезжал к нему в среднем раз в полгода, врачи сделали вывод, что мы дружили). Я спросил: что-то случилось? Да, ответили они. Пьер Виттон неожиданно разогнулся, сел и внятно попросил воды.

С каждым новым визитом к Виттону я обращал внимание на то, как стремительно он старел. Мне только-только стукнуло семьдесят, и выглядел я вполне на свои годы. Но моя внешность изменялась, как у всех нормальных людей, постепенно. Появлялись новые морщины, новые пятнышки на коже, новые седые волосы. Когда смотришь на себя в зеркало каждый день, тебе кажется, что ты остаешься таким же, как и в раннем детстве, ты не замечаешь собственного возраста. К слову, так же я не замечал и возраста Марии – она по-прежнему казалась мне самой прекрасной женщиной на земле.

А вот Виттон за десять лет постарел примерно на тридцать. Когда с ним случилась беда, он выглядел на сорок пять – пятьдесят, сейчас же ему можно было дать за восемьдесят (на самом деле ему исполнилось семьдесят шесть). И теперь, придя к нему в последний раз, я внезапно понял смысл его автопортретов.

Он, Пьер Виттон, был Дорианом Грэем и Бэзилом Холлуордом в одном лице.

Он сидел передо мной на узкой больничной койке и рассказывал. Прерываясь, местами путая слова, но в целом связно – как тогда, в конце Великой войны, когда мы встретились в первый раз.