Кажется, больше всего она удивилась, когда тот странный и милый Сергей Платонович почти через месяц позвонил ей…
Затем постаралась вернуть себе деловитое и уверенное сцепление мыслей: с какой стати она делает из этого Лаврова какого-то святого? Потянуло и его на разнообразие. Чего от всего этого можно ожидать? Роман немолодых и несвободных людей. Обыденный и с привкусом горечи. Ей-то все это зачем? И вдруг поняла, что почему-то помнятся его терпеливые и умные глаза на оживленном, потом усталом лице.
И началось что-то такое… Господи! Что это было и зачем? Какие-то облупившиеся особняки и стены, прогулки по вечерней Москве, простывающей после июльского пекла. Их бесприютность. Двое людей, ему далеко за сорок, ей поменьше, допоздна говорили на набережной.
О Кремле он рассказывал. Всего сотня с небольшим лет, как пало татарское иго, в это время строится Кремль-крепость; и нашествие еще не забыто — оборонительные башни вдоль берега реки на расстоянии полета стрелы, и выстроены без хода вниз для осажденных, с одними приставными лестницами, которые убирались потом. На Руси не доверяли полностью, но много требовали с человека. Ее тянуло пересказывать Никитке. Сынище вот-вот сообразительно и свойски спросит нечто…
Кажется, она поняла одну жизненную закономерность. Что вспышки чувств в корне не меняют человека. Это в молодежной песне поется: «От меня вчерашнего больше нет следа!» Не так все. И нужно было ей в свое время именно искать свое. Страшно было, что она прожила жизнь с чужими людьми, уверяя себя, что это, кажется, все-таки чувства и привязанности, и даже притерпелась под конец обходиться без них…
Обиженно съехал Шейник. И возвращать его не хотелось. Это тоже была башня без хода назад…
Встречались у первого вагона электрички, чтобы ехать за город. Там, на опушке дальнего леса, все лето стояла сухмень. Громко шелестела почти не смятая трава. Лиловели от жары розетки цикория, сухо и медово — только тронь их — опадали купола дудника. Она называла ему травы, какие помнила. Он-то был совсем горожанином… Дальше начинались серые граненые стволы крупных, почти неохватных берез, белые в вышине. И под их кронами было светло и прохладно. Дальше вглубь мощные зеленые будылья чего-то цветущего и по-травяному пахнущего. И пласты гладкой жирной топи, устланной плоскими темными слоями листьев, едва ли не с прошлой осени. Сквозь них пробивались слабые незабудочки… Топь была полна сумрачного покоя и почтения к себе и к неизменному ходу вещей, и не верилось, что в получасе ходьбы отсюда грохочет электричка, а в часе езды — город.
А на прогалах полузаросших лесных дорог и полянах такая золотень и алость! И беспутица выросших по пояс и заплетающихся на ходу трав… Ей было не с чем сравнивать. Но, наверное, это и было счастье… С нею и с ним случилось то, перед чем беззащитен человек, до сих пор обходившийся без этого в жизни… Она не спешила подойти к первому вагону электрички и смотрела на Лаврова издали, через витрину киоска «Мороженое»: прозрачный запрет стекла… Была робость, что когда-то вдруг он «не узна́ет» ее. Было удивительным слышать от Сергея о себе самой: что у нее инстинкт не брать, а отдавать, такой он увидел ее, когда она растерянно поехала провожать его с сердечным приступом. И в ее легкой развязности… ну, или можно было так понять (он улыбнулся — и она простила), в этом было видно что-то несчастливое. Было страшно, что он вдруг увидит ее настоящей? Нет? Она ничего сейчас не знала сама о себе, но другой…
А о себе он говорил: «В мои годы сердце становится благодарнее. Столько всего напутано и накорежено в жизни, хочется иначе…» Она не верила: если бы у всех — благодарнее. У него было.
Но лето кончалось. Она не походила на «победительницу», скорее на потерпевшую…
Аэлитка, та моментально все прознала по отрешенному отнекиванию Инны Кузьминичны и предупредила жестко: «Имей в виду, такие не уходят из дому». Она знала это. Был ведь его «малышок», которому семнадцать лет… Все они сейчас неустойчивые и болезненно прямолинейные дети — почти до тридцати… А тут еще его отношения с женой, Марианной Юрьевной, давно уже холодно-вежливые, превратились в постоянный скандал, замеченный сыном.
Решили расстаться надолго. Кончилось ее лето. Прощальное и временное счастье…
Дальше все потянулось какое-то никакое.
Лавров иногда звонил.
— Как ты живешь?! — И потом долгое молчание на обоих концах телефонного провода. Или то же самое спрашивала она.
— Очень… просто, — выговорил он однажды. И голос у Сергея был сдавленным. Теперь он чаще прибаливает. Начал писать книгу по архитектуре, чтобы отвлечься. Да, да, они должны…
К ней пришло какое-то странное ощущение силы. Она не просто вынуждена отсутствовать в его жизни, а хочет, чтобы все у него было хорошо. Болезненно и радостно было повторять про себя: «Его малышок». Она знала, что этой осенью его сын поступал в экономический вуз. Но сорвалось. Лавров не из тех, что окружают детей протекцией. Теперь сын работал в том же вузе лаборантом. Внезапно в ней возникло: поехать туда и увидеть его! Увидела сутуловатого, нервного вида юношу. Он мало походил на отца. Совсем незнакомый…
Кротко просился в дом Алюша Шейник. Кажется, это Никитка сигнализировал ему, что уже можно и пора. Отчим собирался выкупать машину.
Жизнь между тем теребила и требовала. Странное дело, она была теперь для энергичной и конкретной Инны Кузьминичны по большей части тоскующей жизнью памяти. Но в воспоминаниях не было сорванных обидой и горечью нервов, прошлой радостью уже можно жить.
В своей библиотеке она теперь снова занималась библиографией. Видимо, ей не найти уже какое-то свое дело… Ну что же, так живут многие. Еще недавно она сказала бы себе: «Все». Но это не утоляло ее в то время. Удерживали только несколько сотен «издательских» по окончании сборника. Теперь же… Архитектура шла у нее с интересом. Это был как бы разговор с ним. Остальное удавалось делать теперь просто с вниманием и усидчивостью. Наконец, главное ее дело — это вырастить сына.