Как испугалась-то я тогда… На своем санпропускнике начальника я, как могла, умолила. Не имел он права меня отпускать. С Беловой мы тоже простились, с собой я ее звала… Домой я, к матери поеду. И к Лизе-снохе. Не то Римку не уберегу!
А тут еще писем мне от матери все нет и нет. Что и думать, не знала. Это я тоже коменданту говорю. Умолила…
Лиза-сноха меня как раз с поезда встретила.
И объяснила тут же сердито: что свету она за нашим Николаем не видела! И живет она теперь уж как может. Как умеет, она живет… Он то ли без вести пропал, то ли ее с детьми бросил. «Да ты что, Лизка? Говоришь-то ты чего?» А мать моя, объясняет она мне дальше, прошлой зимой мать умерла… И дом наш совсем заваливается. Я, если хочу, могу, мол, у нее пожить.
Дальше что ж? Лизке спасибо: голову хоть было куда приклонить. Вот как случилось-то, Милочка. Мать бы я сейчас свою повспоминала… Одно слово, что столько она в жизни вынесла… И мало радости от нас. Я вон как с Петей в Кременец убежала…
Лизка мне тоже про то поминала. Чуть какое-нибудь у нас несогласие — она: «Ты и девчонкой шальная была, я помню! На край света-то за ним полетела! Что, озолотил он тебя больно? Ладно… не буду».
Елизавета и до войны была маленькая, но жилистая и длиннорукая и в любом деле цепкая и ворчливая. Брата моего старшего жена… Теперь Лизка и вовсе щуплая, глаза позапали. И чуть что, она в крик: «Со счетным образованием-то — дура ль, нет — в госпиталь идти? На хлеборезку она не хочет! Мне Ребраков даром, что ль, устраивает?»
И как и что, растолковывает. Про хлебные крошки, которые на естественную убыль списывают. Их ведь точно не учтешь. И еще от руки зависит: как резать. Можно, мол, и из нормы не выходить, и ни из чьего не изо рта, а, можно сказать, из воздуха — целый кругляк хлеба в день иметь… Да ничо ты не сядешь. И нас кормить будешь.
«Неладно это, Лизка. Ниоткуда-то добра не бывает, все теперь голодают».
«На рынке-то торговцы — особенно! Да ты дурная, чо ли, совсем? Да ты пойди… Там посмотришь. У кого — так и не остается ничего. Ну хоть сама сыта будешь. Да Федора Матвеевича не забудь поблагодарить, он в четверг зайдет!»
Магазин всего в двух кварталах от дома был. Это хорошо, можно днем забежать Римку проведать.
Продавщица Нюся там на хлебном отделе стояла, сухонькая такая, востроносая. Мне при ней месяца три в ученицах быть. Вот и присматриваюсь я к ней внимательно: как она работает. Старенькая Нюся к концу дня устало, по-птичьи прикрывает глаза. И, почти не глядя, пайковую меру на весы кидает. И все точно. Навык у нее такой в пальцах… Думаю: «Я-то как буду вешать — по минуте примериваться, прогонит меня очередь». Боюсь заранее. И не по душе мне здесь. Римку, Петю да мать я все вспоминаю — хлеборезка у меня перед глазами расплывается.
А очередь у прилавка с самого утра хмурая да усталая, ершистая — чуть что не так. Идут с ночной смены, да очередь до полудня. Девчонки все больше в очереди да женщины. Ребятишки тоже малые стоят. Карточки-то у них замохренные вконец и влажные, в руке зажатые, или матерью в варежку зашиты. Я талоны от декадных карточек ножницами отстригаю, и то у меня получается медленнее, чем у Нюси. А старушка успевает отвешивать, да поругивать иного мальчишку фэзэошника из очереди, чтобы не отоваривал талоны сразу на большой срок. Не утерпит какой одинокий человек, проест все разом или на табак сменяет, а после новый доходяга будет. Нюся бранится и таких выпроваживает, и не дает в ответ на себя кричать. Тетки из очереди Нюсю поддерживают.
В первые дни у нас шел хлеб непропеченный и липкий. Тут бы только концы с концами свести. А через несколько дежурств полегче хлеб. И удивилась я: какой к концу смены каравай остался…
Нюся сама-то почти не могла жевать пустыми деснами. Внук-фэзэошник к ней забежал вечером. Сглотнул он слюну на крошки. Да я понимаю… Унес он кругляк. На рынке такой — двести шестьдесят стоит. Можно крупы купить и сала. Если только в облаву с тем хлебом не попадешься.
И меня старуха угощает. «Дочке, — говорит, — отнеси». Что ж делать тут, Милочка? Что мне делать? Несу я хлеб Римке… И двум ребятишкам Лизиным. И думаю: «Что ж это Лизавета меня толкает? Куда?..»
Решила я: нет, не запутаюсь я! И с хлеборезки не уйду, чтобы сноха не кричала. И не запутаюсь. Ей скажу: «Нет там приварка никакого». Сама по себе я буду. О-хо-хо… Как будто это получается когда до конца в жизни — во всем самому по себе стоять.
А в продуктовом том самом, Милочка, я так с той поры и осталась… Пока в том году на пенсию не пошла. Только он уж, конечно, теперь другой, голубой да кафельный. Да ты видала. А заведующей-то когда?.. После войны скоро и стала заведующей.
Вот придут ко мне, бывает, ребята-обэхээсники: «Ну давай, Таис Петровна, сама говори, чего крутишь-вертишь?» Я смеюсь: «Ищите, ребята, обыщетеся!..» Мы же друг друга насквозь знаем… Они ко мне и не заходят почти. Это же хорошо в городе известно: кто примет товар без накладных и пересортица у кого, а кто и не станет-то никогда.
Вот чего я не понимаю, Милочка: зачем на такое идти? Хватает же мне. Не лучше и не хуже других. А намного-то лучше других ведь стыдно жить, Милочка… И потом богатство у завмага тайное. Подрожи-ка над ним! Ни дох дорогих, ни колец открыто на люди не наденешь. Хотя иные одевают… Теперь вон уж так пошло. Да — рано или поздно заплатишь — себе дороже. Вот и к чему? Дед мой меня дома и без шуб любит… Как хорошо-то, что хлеб мы теперь давно не считаем — не вешаем, так хорошо…