Перевел я дух, на миг самый малый глаза закрыл:
– Я тоже верую, отче!
– Нет, нет! – замахала руками жердь. – Ты, Гевара, веришь в то, что я верю в истинность всего сказанного. Я верю – не ты! А сам? Веришь ли? Готов ли поклясться на Евангелии, присягу дать от всего сердца?
А сам рукою по скатерке шарит – Евангелие ищет. Ох, и не понравилось мне это!
– Если я должен дать присягу, отче, то я готов… Покачал головою фра Луне – укоризненно, грустно.
– Я же не спрашиваю тебя, Гевара, должен ли ты клясться. Я спрашиваю, хочешь ли? И учти, сын мой: и тысяча присяг не спасет тебя от костра, если появятся свидетельства против тебя. Только совесть свою осквернишь – а от смерти лютой не избавишься. Но если ты, сын мой, просто сознаешься в заблуждениях своих, то отнесутся к тебе со снисхождением христианским…
Долго я ждал, пока струны завоют, – с самой темноты.
И даже не скажешь, отчего. Казалось, стань возле дырки, позови Хосе-сапожника. Или прямо с лежака окликни – все равно услышит, ежели голоса не пожалеть. Да только молчал я – ждал. Вроде как примета какая – заиграет сапожник на мандуррии своей дурацкой, значит, жив буду.
Глупость, конечно, страшная. Да только умность всякую с меня требовать – пустое дело, особливо после всего. Слыхал я о героях, что на дыбе песенки пели да на «лестнице-чудеснице» посмеивались. Так с них пусть и спрашивают, ежели и вправду такие имеются. А я – тварь живая, не каменная. Как представлю дядьку-повара веселого, что к пяткам моим подбирается или в глотку «бостезо» вставляет, – так и всякого разумения лишаюсь.
И ведь понятно вроде. Умные они здесь, все рассчитали. Сперва – напугать, после – в изумление полное привести, чтобы наплел на себя с три короба. А наплетешь – тут тебе и амен полный, потому как откажешься – значит, обратно «впадешь» – в ересь в смысле. Впадешь и прямиком на дрова сырые выпадешь – уже на Кемадеро.
Значит, и тут, в аду этом, молчать следует – как и на допросе всяком. В Эрмандаде тоже пугать любят. В ухо двинут, сапогом в живот врежут – и колись, раб божий. А стерпишь, смолчишь – авось и пронесет. Так что правила простые, дурачку ясно – пока дурачка этого на дыбе не вздернут.
А все-таки прошиблись фратины мерзкие! Самую малость – но прошиблись. Сразу меня колоть следовало, тепленького. А раз не раскололи, на потом оставили, в разум прийти дали…
Ведь чего мы боимся? Неизвестности, понятно. А когда всюду ясность полная, то и мыслишки шевелиться начинают. А человек – скотина хитрая, особливо когда дело до шкуры доходит.
В общем, когда завыли среди ночи струны двойные, даже приободрился я. Жив сапожник! Значит, и я жив буду.
Долго я эту мандуррию слушал, не мешал. Пусть играет, все лучше, чем тишина могильная. Наконец вроде как исчерпался сапожник – или струнам решил отдых сделать.
А я уже наготове – у дыры самой.
– Живой, Хосе?
– Живой, Начо!
И ведь ясно, что не поговоришь толком – слушают, сволочи, а все одно – легче как будто.
– Не пытали, Начо? Ха-а-ароший вопрос!