Ангел Спартака

22
18
20
22
24
26
28
30

— Могу помочь?

Задумался на миг, вновь головой покачал.

Наверно. Титу Лукрецию очень плохо. Ну ты знаешь...

Знаю, не в первый раз. Значит, пропала ночь.

* * *

— Нам сейчас налево.

— Нет, мой Гай. Еще один квартал, я помню. Еще квартал, там на углу таберна, на вывеске — рак, ты еше рассказывал...

— Извини, Папия. Надо же, я — римлянин, не найти дорогу. Сейчас ночь...

— Сейчас ночь, ты волнуешься, а Тит Лукреций Кар — твой друг. Не бойся, мой Гай, я помню дорогу, я ничего не забываю. Ничего не бойся, Гай Фламиний, когда я рядом, я тоже твой друг, правда, я — не такая сволочь, как этот Кар, не выродок, травящий себя дурман-травой, заставляющий своих друзей страдать и умирать вместе с ним. Ничего, мы откачаем твоего Кара, будет как новенький сестерций, а потом я поговорю с ним, так поговорю!..

— Он — гений, Папия. Мы все, я, Марк Цицерон, ты, обычные люди, хорошие люди, талантливые. А ты еще — очень красивая, самая красивая женщина в мире. Он — гений, хрупкий, слабый человек, в которого вселилась высшая сила. Эта сила, этот даймон, терзает его, рвет изнутри, убивает. Мы должны быть рядом.

— Я — не самая красивая, мой Гай, я не талантлива, и я — не хороший человек. А твой Кар — никакой не гений, просто талантливый поэт, начитавшийся греческих книг, от которых в его голове заварилась каша. Эту кашу он и сдабривает дурманом, а вы с Марком Цицероном вместо того, чтобы посадить его на цепь и облить холодной водой, охаете и ахаете, глядя, как парень убивает себя. Но я не лучше его, мой Гай!..

— Нет-нет, Папия, не клевещи на себя, ты... ты самая лучшая. Но не суди Кара, он — не просто поэт, он знает что-то нам неведомое, запретное...

* * *

Марка Туллия Цицерона мы встретили возле наружной лестницы, ведущей под крышу громадного дома-острова. Каждому — свое. Мой Гай жил на пятом этаже, я — на втором, Марк — на первом. Лукрецию Кару достался третий.

Пока Гай с Марком круглолицым наскоро здоровались, дыхание переводили и головами качали, я успела удивиться в который уже раз. Ночь, беда, мы бежим, сандалии теряем, а Цицерон свеж, брит, в новой тоге, каждая складка уложена. И такой он всегда. Когда только успевает?

И тога непростая, лучшей шерсти, сирийской. С той, что на моем Гае, и сравнивать стыдно. А Цицерон его не богаче, не каждый день обедает.

Как-то Марк сказал: «Я — пока никто, у меня даже сущности нет. А вот тога есть». Это он пошутил.

* * *

— Вот и я ухожу, Папия, понимаешь?

На белом, белее остийского мела, лице Тита Лукреция — белые глаза. Страшные, холодные.

— Мы все уходим, Папия. Сначала — ненадолго, потом — навсегда. Оставь.

Грязное ложе, грязное покрывало, грязный, небритый римлянин. И я — на коленях. Гай и Марк рядом, молчат, ждут. Им страшно, но они готовы помочь, Лукреций — их друг, для римлян дружба свята. Только они не знают, что делать, сегодня Кар порадовал нас чем-то особенным, от курительницы несет такой дрянью, что впору в окошко прыгать.

Ничего, сообразим!