Гичовский, по уговору с Вучичами, должен был дежурить у постели Дебрянского два часа. Потом его сменяла Зоица.
Мерное шлепанье морского прибоя незаметно баюкало Гичовского: он устал, гоняясь за Лалою по горам, гораздо больше, чем думал сначала. Он долго боролся со сном и все-таки не одолел: его шатнуло раза два на стуле… перед глазами поплыла розовая мгла… мысли запрыгали в голове, не теряя еще связи с действительностью, но утратив всякую последовательность… всплыло два-три далеких воспоминания — настолько неожиданных, что Гичовский очень удивился, откуда они взялись, потому что он думал, что еще бодрствует, а на самом деле уже давно дремал…
Из дремотного тумана вышел и сел перед Гичовским незнакомый человек странной и печальной наружности: желтое комковатое дицо его было угрюмо, глаза — две блестящие коричневые точки — смотрели пристально и тревожно… Он качал головою и жалобно лепетал. Гичовский не слышал звуков голоса и тем не менее разбирал слова:
— Я предупреждал… я говорил… ах как дурно! как дурно!
И графу Валерию было почему-то и досадно, и страшно слушать, хотя он не понимал, о чем лепечет назнакомый господин, когда и кого он предупреждал, что дурно.
— Какой тяжелый и проклятый сон! — думал Гичовский, придя, наконец, к убеждению, что он спит, а сон между тем бормотал:
— Я предупреждал, что я мог… а многого я не могу… тень против явлений…
— Ага! — с удовольствием соображал сонный граф, — я тебя поймал: ты дезертир, ты Петров, ты забежал в мою голову из головы Дебрянского…
— Я дезертир! Я "Троватор"! Vive le desert[48]! Фелисьен Давид работы Микеланджело! И вдруг он вытянулся и закружился дымною спиралью, на вершине которой беспорядочно шаталась его голова с испуганными глазами:
— Проснитесь, граф Манрико! — болтал он, шевеля далеко перед собою в воздухе необычайно длинным и тонким языком. — Я сон… только сон… сон пустыни… le desert, le desert[49]… Филистимляне близко… Вставай, Давид! Но граф спал и думал:
— Вот чудак дезертир… завел себе винт вместо тела?
— Близко… близко… здесь! — взвизгнул сон, шатаясь, точно маятник, саженными раз-махами. Спираль переломилась, лицо неизвестного, сверзившись с высоты, очутилось у сапога Гичовского и быстро поползло в сторону глазастою сороконожкою…
— Она здесь, она здесь… а я — что же?… Deserto sulla terra[50]… я сон, только сон, — слышалось Гичовскому, между тем как сороконожка медленно, лапка по лапке, превращалась в клубы дымчатых паров. И все потемнело — и не стало больше никаких видений. Сон тяжелым свинцовым грузом навалился на грудь графа. Его разбудил неистовый вопль… Оглядевшись мутными глазами, граф не сразу сообразил, где он и зачем… Вид постели с распростертым на ней больным возвратил Гичовского к действительности.
— Боже мой! — зашептал он в стыде и смущении, между тем как его еще шатало сном и глаза его слипались, и предметы в зрении его смешивались и сливались очертаниями и красками.
— Я проспал… Зоица! вы уже здесь… извините, ради бога… зачем вы меня не разбудили?
Зоица, в платке с черною косынкою на голове, стояла на коленях у постели, как давеча, опустив низко голову свою к лицу больного, и не шевельнулась, не отозвалась, когда Гичовский ее окликнул. А Дебрянский кричал, без слов, дикими короткими взвываниями, громовою икотою, будто ревом ягуара из огромной, пешерно пустой груди…
— Это — агония! последний смертный вопль! — как молния озарило графа и стряхнуло с него шатающее опьянение сна. Обойдя Зоицу, он стал на колени с другой стороны кровати и нагнулся к Алексею Леонидовичу: теперь больной только хрипел и вздрагивал, глаза его, мутные и ясные в то же время, как бутылочное стекло, были ужасны… они смотрели и не видели… Кровь лила ручьями… он тонул в крови.
— Но он кончается! Зоица! будьте здесь! Я побегу за Моллоком! — закричал Гичовский.
Ответа не было, а Гичовский, оглядевшись, увидел, что он ошибся; то, что со сна он принял за коленопреклоненную Зоицу, было тенью от вешалки с халатом, за которую поставлен был ночник, чтобы свет не беспокоил больного. В комнате, кроме него, никого не было, только хрипел, вздрагивал, как рыба на песке, и истекал кровью несчастный Дебрянский. Трупный запах внутренней гангрены невыносимо вырывался теперь с каждым его вздохом. Граф взял Алексея Леонидовича за руку и с ужасом увидал, что его пальцы оставили на вялой коже больного вдавленный зеленоватый след.
— Но это именно то, что было у того негра в Гвинее! — вспомнил он. — Тело, умирающее заживо… оно распадется хлопьями, едва он испустит дух..