Каллиопа, дерево, Кориск

22
18
20
22
24
26
28
30

Так я сказал; Филипп, однако, не торопился со мной согласиться. Похвалив мое предложение как основательное и остроумное, он, однако же, предложил назвать нашу машину, сверкающую золоченым рылом, в честь Дедала, который выбрался из им самим выстроенного лабиринта, или же Ариадны, которая помогла выбраться из него другому. В самом деле, не разумно ли выказывать тщательность при выборе имени для орудия, призванного столь же прославить, сколь и освободить своих создателей: ибо видан ли где в мире подобный таран, из лучшего дерева, которого когда-либо касался токарный станок, блещущий лаком, с двумя резными Эротами в ногах, оснащенный жгутом, на который пошли лучшие простыни по эту сторону Ахерона, пристойно украшенный золочеными кистями и благословленный к жизни уместными речами своих создателей!

Нет удовольствия большего, чем смотреть на тех, кто работает с деревом. Тростью на песке вычерчен план и размерены части, из конца в конец всему дано наилучшее расположение. Долгое и крепкое дерево кладут наземь; оно послужит килем для корабля, родиной для морских червей и примером метонимии для школьников. На работу выходят плотники, они достраивают киль штевнями, вращивают в него шпангоут, который мы сравнили бы с грудной клеткой гиганта, если бы хоть кто-то во всех трех частях света не считал себя автором этого сравнения. Они медленно обходят свою длинную работу по солнцу, так же, как через месяц ее будут огибать дельфины и другие обитатели подвижной бездны, однообразная жизнь которой не может насытить их любопытства. Они дают одобрительного шлепка по мидельшпангоуту и говорят, что если бы Бог сделал Еву из такого ребра, то дней наших было не семьдесят лет, а куда больше. Бог не отвечает на это соображение. Они обшивают остов сосной, пропаренной для гибкости в печи с водяным котлом; они протягивают снур средь пахучей пестряди щепок, и солнце концентрически сияет в ведре, из которого торчит росистый обух топора. Человек с полным ртом нагелей просит что-то у другого, стоящего внизу, тот кивает и приносит; дальнейшая сцена неоднократно происходила при строительстве Вавилонской башни. Разводят огонь, чтобы все просмолить. Г-н Пиркхеймер, в задумчивости прогуливаясь вдоль верфей, цитирует: Labitur uncta vadis abies{36}. Дьявол принюхивается, прижимая уши от удовольствия, и замечает, что дым отечества по-прежнему не лишен отрады. С борта на борт перекидывают бимсы и стелют палубу. Кто-то из плотников, забравшись на форштевень, падает вниз головой, но Бог подхватывает его и ставит на землю без повреждений. Женщина смотрит на тень бизань-мачты, подошедшую к ее порогу, и зовет детей обедать. Предусмотрительный судовладелец приходит к художнику с намерением заказать картину, изображающую его корабль, так чтобы было видно все, что на нем есть, до последней медной накладки на дверях, и в какую сумму обошлось все это выстроить; художник, составивший себе известность алтарными образами, говорит, что напишет ему чудесную картину, изображающую св. Христофора, как его обычно рисуют, который пересекает реку, ведя за собою его корабль на бечевке, как дети, бредущие по ручью, и это будет изящная эмблема промышления Божьего, пекущегося о его торговле; судовладелец мнется и обещает зайти завтра. Пеньковые снасти гудят, и портовый ветер путается сельдяными крыльями там, где раньше летал спокойно. Блоки, цепи и якоря подхватывают пенье пеньки, и на бизань поднимаются косые паруса, которые мы назвали бы «беременными Зефиром», если бы нам не мешала та капля совести, что еще в нас уцелевает. Г-н Пиркхеймер цитирует: Candidaque intorti sustollant vela rudentes{37}. Дьявол замечает, что это место читалось бы не совсем так, если б епископ Ратхер не рассудил за благо вносить в рукопись исправления, хотя он всячески его отговаривал. Судовладелец стучится в дверь другого художника; тот говорит, что вместо корабля лучше изобразит ему битву при Мюльберге, причем нарисует его во всем портретном сходстве с той стороны, которая ему ближе, а вторую армию он получит за те же деньги. Судовладелец, подумав, отвечает художнику, что вообще-то собирался ехать в Индию, а к битве при Мюльберге не готовился, но он даст ему пять гульденов, с тем чтобы тот изобразил на этой картине самого себя, противу императорских лучников, безоружного и с голой задницёй. Человек в портовом кабаке, которому дают выпить за его ученость, рассказывает, что на Ноевом ковчеге вдоль ватерлинии были приделаны такие вертепы, или гнезда, с выходом наружу, для выдр и прочих тварей, кои не могут жить ни все время в воде, ни все время на суше. Его спрашивают, что это означает. Эту клеть памяти он уже пропил и потому отвечает, что, возможно, и ничего; его лицо свидетельствует о неуверенности. Кабатчик, поднимая палец, говорит, что пусть ты и выдра, а коли квартируешь у чужих, то на худой конец означай собой что-нибудь, если ничем больше расплатиться не можешь. Никлас уверенно говорит Якобу, что в далеких плаваниях добудет китовью челюсть и подарит ее родному городу; ее поставят на лужайке, как ажурные воротца во французском вкусе, и он будет целоваться под ними с Анной, в вечерний час, когда пахнет тиной и золотые пятна качаются на вершинах вязов. Дьявол замечает на это, что китовья челюсть без кита не плавает и добыть ее будет потрудней, чем прижимать к ней девушек, а всего вернее, что цинга, матросская вспыльчивость и причудливые болезни прекрасных островитянок отправят Никласа до срока на дно морское, где его челюсть, возможно, составит сходное увеселение для подгулявших трито нов. Якоб с некоторыми оговорками присоединяется к мнению дьявола. Бог говорит, что единственное, что дьявол может знать о будущем заподлинно, так это то, что его мучения продлятся вечно, а о судьбе человеческих тел он в такой же степени судит гадательно, как и о судьбе человеческих душ, которые привык морочить. Кит прибавляет к этому, что, коли уж говорить о гадательности, то распоряжения, которые Никлас делает насчет его челюсти, кажутся ему преждевременными. Анна ничего не говорит, потому что ей мешают усы целующегося с ней брюссельского купца, который приехал сюда не за этим. Судовладелец приходит к третьему художнику, видит его мастерскую всю уставленную картинами с битой дичью и лимонной кожурой и, плюнув на пол, уходит искать поэта, в намерении потребовать от него грудной клетки и беременных парусов. Носовая фигура думает, что это она направляет корабль. Плотник считает, что придал ей слишком глупое выражение. Демон чумы спит на дне ящика с аравийскими благовониями, и ему снится, что он прибыл в Акру, идет по улицам и не встречает ни одного знакомого лица; от этого ему грустно. Человек с замотанной головой, пришедший наниматься в рейс, говорит, что только что вернулся с Гранатовых островов, на пятнадцать дней пути к северо-западу от лузитанского берега, где золотом мостят улицы, а горожанки ласковы с незнакомцами, и он мог бы теперь быть состоятельным человеком, если бы дьявол не попутал его тотчас по приходе в порт спустить все деньги с друзьями чьего-то детства и податливыми женщинами. Дьявол возмущенно говорит, что все это время он здесь нюхал смолу и впервые слышит о том, что в тех краях есть какие-то острова, — а впрочем, почему бы ему не наведаться туда немедленно. Звезды восходят над кораблем, представляясь ему первыми, когда ему еще ничего от них не нужно. Человек с замотанной головой рассказывает Никласу, обещавшему поставить выпивку, как великая волна вторглась на берег, где стояла богатая вилла, и их корабль раздвигал носом белые статуи, навзничь погружавшиеся в зеленые струи. Кабатчик спрашивает, принято ли в тех краях так бесстыдно обнажать грудь у статуй, как повадились делать здешние ваятели. Дьявол сообщает, что за морем лишь небо другое, а грудь в точности такая же. По бортам и по мачтам все оковано железом, а дверцы обиты медью; она нестерпимо сияет на утреннем солнце. Судно красят баканом и белилами и выкладывают у носа имя, коим кораблю подобает спасаться. Г-н Пиркхеймер цитирует: Cras ingens iterabimus aequor{38}. Никто ему не отвечает; все заняты.

…………

…………

С протяжным хрустом наша «Ариадна» проломила преграду, высунув в коридор бычью морду, которая ворочалась в наружной тьме, поводя угрюмыми очами, и одновременно с ударом и треском ломающегося дерева из-за дверей послышался крик невыразимого удивления и падение чего-то тяжелого. Подобравшись к двери, Филипп запустил руку в пробоину, нашарил и повернул ключ, торчавший в замке снаружи, и, выглянув в отомкнутую наконец дверь, обернул ко мне лицо, которого выражение я описать не могу.

— По-моему, — сказал он, — мы убили дворецкого.

XXVI

2 октября

Дорогой FI.,

мне мочи нет досадно из-за ошибки, которую я допустил по рассеянности, вложив в предыдущее письмо лист, не имевший к нему отношения. Полагаю, Вы заметили, что он писан другим слогом. Дело в том, что моя тетя Евлалия покровительствует одному мальчику, живущему напротив, близко к сердцу принимая его школьные занятия; им задали домашнее сочинение о том, кем бы они хотели быть, когда вырастут, и тетя Евлалия просила меня помочь ему, потому что никто не напишет, как я. Лесть из уст родственников, как и вообще от людей малознакомых, трогает сердце; я, однако, не хотел начинать с насилия, поэтому спросил у школьника, чем он хотел бы быть, будь у него выбор, — вдруг я смогу написать и об этом. Он только что кончил читать собрание баллад с картинками и изъявил желание быть городским палачом или преступным графом, потому что их все уважают. Тетя Евлалия предположила, что в школе этого не оценят. Она хотела, чтобы я лишь немного исправил его текст, поменяв «палач» на «баритон» или «ландшафтный дизайнер» и добавив еще что-то о потребности радовать людей, которая ежедневно требует утоленья; но мне сложней исправлять чужое, поэтому я решил написать все заново. С чужими словами всегда так: это как мебель, которую оставили тебе по завещанию и которая по форме не совпадает ни с одним углом твоей квартиры. Один человек, служивший дипломатом в каких-то странах, далеких от мира, обзавелся там для своих детей нянькой, которую, кажется, отнял у каннибалов или они сами ему ее отдали, что, вероятно, немного задевало ее тщеславие. У дипломата было двое сыновей нежного возраста, о которых эта женщина, изъятая из меню, пеклась со всем прилежанием, и несколько сиамских кошек; а когда она умерла, выяснилось, что кошки не откликаются на приказы ни на каком другом языке, кроме того, на котором с ними общалась покойница. Поначалу хотели превратить это в домашний анекдот, из тех, что рассказывают гостям, когда погода и внешняя политика уже не поддаются амплификации, но для хорошего анекдота рассказчикам не хватало отчужденности, потому что кошки совершенно распоясались, а отец-дипломат не мог припомнить, из какой именно страны вывез покойницу с ее грамматическим скарбом, да если бы и вспомнил, это мало бы чему помогло: ведь в тех краях обитает множество мелких племен, не считая тех, что кочуют с места на место, пересекая государственные рубежи в послеобеденное время, когда пограничники спят, накрывшись носовыми платками. Однажды вечером вся семья — мать, отец, его незамужняя сестра и двое сыновей — уселась под абажуром в гостиной, как в прежние времена, и принялась вспоминать те особенности языка покойной няни, которые засели у них в памяти. Дело требовало тщательности, потому что неправильное произнесение команд, как это всегда бывает с заклинаниями, не утихомиривало кошек, а лишь бесило больше прежнего. Старший сын и незамужняя сестра уверяли, что неоднократно слышали от няни характерные щелкающие звуки, свидетельствующие о принадлежности умершего в их доме наречия к числу готтентотских; со своей стороны, отец вспоминал, что покойница, ныне избавленная на небесах от унизительных неудобств, вызванных вавилонским смешением, пользовалась двадцатеричной системой числительных, и на этом основании заочно причислял ее к догонам; к этому он прибавлял совсем беспочвенное предположение, что крестница каннибалов объяснялась с кошками на секретном догонском языке сигисо, относительно которого не мог сообщить ничего внятного — что, надо заметить, лишний раз рекомендует язык сигисо всякому, кто в самом деле хочет соблюсти секретность. Мать в основном следила, чтобы младший не ковырял в носу. Дело кончилось тем, что старший сын, окончив университет, совершил серию путешествий, прославил своими грамматиками несколько бесписьменных языков западной Африки, потом они внезапно встретились на озере Чад с младшим сыном, совершавшим встречное путешествие (об этом случае писали в газетах), и впоследствии из этой семьи, когда кошки давно передохли, вышло несколько выдающихся специалистов по нигеро-конголезским языкам, чьи труды можно найти по систематическому указателю любой приличной библиотеки. Вернусь, однако, к нашему школьнику. Таким-то образом мы, преподав мальчику урок того, как надо скрывать от людей свои истинные стремления, если хочешь добиться сочувствия, решили написать о вещах, пользующихся общей приязнью: я выбрал корабли на верфях, острый запах стружки и тяжелые странствия «за дальний край людского помышленья». Но я вложил законченное сочинение в письмо, которое поторопился отправить Вам, и заметил эту оплошность, лишь когда школьник явился за обещанной работой: ему достался лишь кусок письма без начала и конца, чтение которого не вызывало потребности быть похожим ни на один из описанных там предметов. Тетя Евлалия, моя принудительная Муза, была очень расстроена. Мы, конечно, выкрутились; я думаю, это даже к лучшему, тем более что, кажется, в моем сочинении число частей света указано неправильно. Если из обломков моего письма, удивительно напоминающего кровать, судьба которой в нем описывалась, Вы поняли, что нам удалось-таки взломать дверь, считайте, что не потеряли ничего.

Итак, я кинулся к двери, из-за которой слышался такой звук, будто армия пигмеев разом ударяет копьями в щиты; когда глаза притерпелись к темноте, я увидел наших старых приятелей, ползучие вилки из баронских ящиков, сплошным ковром тянувшиеся по коридору; в сумраке шевелились их тусклые отблески; на вилках лежал простершись человек, которого они уволакивали за угол, словно стадо муравьев: я успел разглядеть лишь безвольно качающиеся ступни в лакированных ботинках. Я прикрыл дверь, и мы с Филиппом сели на руинах блестящей кровати, в безмолвии, угнетенные тем, как кончилось наше осадное предприятие.

По прошествии некоторого времени, немного придя в себя, мы заговорили о дворецком, которого странным образом до сих пор ни разу не вспомнили.

Мы, естественно, предположили, что он помогал барону в замыслах, которые были у того на наш счет, а когда неизвестные нам и, видимо, неожиданные для них обоих причины заставили барона, подобно сходящему со сцены актеру, сложить с себя пышное одеяние аристократа, домовладельца и счастливого отца, надев взамен простой и темный наряд привидения, дворецкий счел своим долгом довершить планы хозяина и следовал за нами по дому, оставаясь невидимым, пока внезапно не нашел в нас «сокрушителей стен», а наш таран то ли ранил его, то ли напугал до смерти.

«Ну а зачем было шевелить ушами?» — спросил Филипп.

Мы подумали еще и решили, что дворецкий был на самом деле источником всего зла в доме; что, вызнав что-то преступное или позорное в прошлом барона, он угрожал ему оглаской и сделал покорным сотрудником своего коварства, по видимости оставаясь его слугой, и заманил нас с Филиппом, чтобы обвинить нас в гибели барона, в нашей гибели — что-то еще, а самому потом жениться на Климене, которая окажется полностью в его власти (для этого надо было подделать завещание, но мы и это предусмотрели). — Мы не видели вживе никого другого, сказал я, и в видах экономии, любимой питомицы разума, нам не следует предполагать каких-либо причин зла, лежащих за пределами дворецкого; и как говорит бессмертный Теннисон, «сказал я лилии: „Есть лишь один“», так вот и я говорю лилии: есть лишь один, кто мог все устроить, и этот один — дворецкий.

«А зачем было шевелить ушами?» — спросил Филипп.

Возможно, некоторым вещи вроде шантажа, убийства благодетелей и посягательства на невинных девиц не приносят никакого удовольствия, если не заставить жертву напоследок пошевелить ушами; но Филиппа такое объяснение не удовлетворяло. Он спросил, а был ли барон, виденный нами, действительно бароном и дворецкий — действительно дворецким. — В самом деле, сказал он: представь, что у барона были основания смертельно бояться человека или людей, враждебно к нему расположенных, но никогда или же очень давно не видевших его в лицо: и вот он вынуждает слугу обменяться с ним одеянием, успокаивая его всякими выдумками, покамест предвиденная смерть не кидается на того, кто был ей скормлен, а барон, скрывшийся от нее под презренным одеянием лакея, смеется наедине с самим с собой и отступает в кривую тьму коридоров. По случайности ли совпала эта смерть с нашим приглашением или нет, нам покамест неизвестно, но благоразумнее считать, что и нам было отведено некое место в адском замысле барона, ибо с этим предположением мы будем вести себя осмотрительнее и не дадим никому запутать нас в такие или подобные сети.

Тут я, напомнив Филиппу о старинном портрете, виденном, когда мы с дворецким шли по галерее, сказал, что человек, изображенный на этом портрете, имел все черты фамильного сходства с привидением, в то время как дворецкий, которого я успел хорошо разглядеть, пока мы беседовали в дверях, нисколько не был схож с ними обоими. И кроме того, прибавил я, зачем было шевелить ушами?

Филипп тяжело вздохнул, машинально покачивая круп «Ариадны», на котором успел вырезать ее имя перочинным ножом, и отвечал мне такими словами: «Как бы то ни было, дорогой Квинт, нам следует запомнить случившееся во всех возможных подробностях, поскольку недалек тот час, когда к нам приступят с настоятельными расспросами, а боюсь, что и с обвинениями».

Столько всего, сказал я, пришлось мне сегодня запомнить — и все больше это были вещи с такими формами, что плохо умещаются в памяти, а уместившись, вытесняют из нее все остальное, — что я сейчас, подобно великому Фемистоклу, любезней всего принял бы человека, пришедшего ко мне с новоизобретенным искусством забывать по желанию то, что тебе хочется; ведь уже нынче вечером, когда я надеюсь водвориться в своей постели, это искусство покажется мне благотворней любого из тех, что мне ведомы.