Каллиопа, дерево, Кориск

22
18
20
22
24
26
28
30

3 апреля

Вот уже месяц, как я пишу Вам, любезный FI., а еще не вышло и часа с того момента, как я стукнул дверным молотком в дверь Эренфельдов, чтобы ввергнуть себя в неисчислимые и неправдоподобные приключения, коих, по совести, предпочел бы избегнуть. Человек благоразумный давно спросил бы себя, соразмерен ли труд, им предпринятый, его дарованию, равно как доброжелательности его читателей; меня, однако же, укрепляет мысль, что моей повести едва ли сыщется подобная и что, пусть плуг мой и ходит неровно, но он первый коснулся этого поля. Кроме того, здесь и не без поучительности: ведь каждому из нас доводилось бросаться в романтические приключения, не раздумывая о том, куда они приведут; а мой опыт, если и не остудит иного — и можно ли смутить чье-то сердце напоминанием, что у других такие дела не шли гладко? — но, по крайности, отнимет у него право пенять, что его оставили без своевременных предупреждений. И при этой очевидной пользе — сколько насмешек, сколько тяжелых укоризн навлечет на себя мое скромное сочинение, доведись ему попасть в чужие, неприязненные руки!..

Помнится, я остановил предыдущее письмо на том, что из аквариума ударил водяной столп, окативший нас с Филиппом зелеными брызгами и пропитавший до самого бумажника запахом лежалой трески. Я слышу недоброжелателей, с усмешкой спрашивающих, подобно Сенеке, что мне надо дать, чтобы я не описывал Этну{17}; льщусь надеждою, что Вы не скажете этого вместе с ними, приняв во внимание, что я пишу самую правдивую историю из всех, что когда-либо были рассказаны, и все мои силы уходят на то, чтобы не отступать от истины, так что думать о требованиях вкуса мне по большей части некогда. Я словно вижу перед собой самое Историю, которая, обратив ко мне высокое чело, говорит: «Прежде всего я хочу от тебя, Квинт, чтобы ты не сказал ни слова лжи, как намеренно, так и по небрежности; чтобы ни приязнь, ни соперничество, с которыми, увы, крепко связана твоя повесть, не оставили своей тени на том, что должно быть ясно, как погожий день, каков он был, когда ты входил в двери этого дома. Если же при этом твоя речь будет течь обильным потоком, кое-где образуя водовороты и разнообразно подмывая берега, я закажу твое изображение из лучшего гипса и велю поставить его в своем кабинете. Что же касается слов и дел, из коих выстраиваешь ты свое здание, то постарайся не отступать от связи времен, насколько это в твоей власти. Кроме того — и об этом я не должна была забыть — любой приличный рассказ берет начало от замыслов, чтобы перейти к событиям, однако ты, мой Квинт, в убытке, ибо замыслы кое-кого из тех, о ком ты повествуешь, были тебе неведомы с самого начала и остались таковыми до конца, так что постарайся рассказать хотя бы о своих собственных, ничего не приукрашивая; а насчет событий и их исхода, я думаю, ты и сам разберешься. А если ты захочешь показать, что не одобряешь чьих-либо действий из тех, о ком будешь вести речь, будь то Филипп, или привидение, или ты сам, то я надеюсь, что ты сумеешь соблюсти умеренность и не потратишь в нравоучениях столько времени, чтобы читатель успел заподозрить, что ты считаешь его дураком, не способным сложить два и два; повторяю, я надеюсь, ты этого избегнешь. Буде же покажется тебе необходимым, ради разнообразия или чего-то еще, писать замечания не только о поступках и словах, но и о жизни и природе людей, их совершивших и произнесших, и о том, чем каждый из них прославился, то это надлежит делать не лишь бы как, но с разбором: и подлинно, уместней всего вплетать такие вещи, когда описываешь какую-либо картину, висящую в посещаемом месте с хорошим освещением; или же — если тебе надо вставить генеалогию — представь дело так, будто ты подходишь к какой-нибудь реке, и тогда можно рассказать, кто из знаменитых героев от нее происходит; или же при столкновении с каким-либо обычаем или поверьем, существующим в других краях, можно рассказать, откуда они взялись и кто тому причиной, и тому подобное. Делай все это именно так, а не иначе, и попытайся сохранять хладнокровие, и я надеюсь, мой бедный Квинт, что когда-нибудь я буду ставить тебя в пример другим любителям пересказывать свои неприятности». Так — или примерно так — сказала бы История: а потом, наскучив беседовать со мной, взошла бы на свою золотую колесницу, запряженную онокентаврами, как пишут на картинах, и отправилась бы развеяться в страну праведных эфиопов, где никогда ничего не происходит, меж тем как я остался наедине со своими способностями.

Если бы (пиши я на латыни, эта фраза начиналась бы, несомненно, с о utinam, как, например, о utinam mea sors qua primum coeperat isset{18}, или о utinam caelique deis Erebique liceret{19}, или еще что-то), так вот, если бы я располагал помощником, похожим на меня во всем, кроме усердия, он мог бы в те часы, когда я сплю, или пью чай, или гуляю в окрестностях, отковать стиль для высокой работы; не в пример мне, он начал бы пристойным вступлением, вроде такого:

Уж с Эритреем вывел Ламп Титанову

квадригу к середине каждодневного

скитанья,

«меж тем-де как я, Квинт из неизвестного рода, вхожу гостем в дом Эренфельдов», — а затем рассказал бы по порядку, как я шевелил ушами в дверях, как Филипп, встреченный мною в гостиной, рассказывал мне о своей жизни и как взбесился он, узнав, что пользуется благосклонностью Климены небезраздельно и что ее внимание мог привлечь человек, едва ли того заслуживающий; как, разделяемые гладью аквариума, мы едва не начали свариться из-за того, кому следует владеть сердцем Климены по справедливости, и были остановлены лишь появлением ее отца, заклубившегося подле нас, как вечерний туман у реки; все это мой воображаемый помощник искусно перемежал бы отступлениями, а не сыпал бы ученость мешком, в подходящих местах вставляя обращения к самому себе, вроде «несчастный гость, беги скорее», или парадоксы, вроде того, что привидение исчезает, и законы природы вновь занимают то место, на котором они находились, — а там сплясал бы да ушел; но поскольку дело обстоит так, что никто не продолжит мое повествование, когда я сомкну глаза, Вам следует помнить о том, что единственным светочем, способным довести эту повесть до удовлетворительного завершения, является не мой талант писателя, а Ваш талант друга и что одна лишь Ваша доброжелательность в силах обнаружить в этих россказнях достоинства, о коих не догадывался автор. Еще немного, и я расскажу, что случилось с нами в этом доме, пока мы пытались оттуда выбраться, какие речи говорились при этом и какие могли бы быть сказаны, если бы не удерживались вовремя; а также о том, что удалось нам узнать в отношении барона, его нравов и намерений, и как мы наконец достигли до выхода и что нас там ожидало. Обо всем этом Вы узнаете — и Ваша сестра также, поскольку она читает это из-за вашего плеча, — если будете терпеливы и впредь, как были до сего дня.

Таким-то образом, любезный FI., мы с Филиппом вылетели за дверь и, захлопнув ее, навалились, чтобы не дать ей открыться; и вследствие быстроты, с какою совершились эти события, конец гостиной оказался смешан с началом коридора, так что в глазах наших, привыкших к свету, водворилась совершенная тьма, и если бы не дар речи, а равно и запах, выдававший в нас людей с привычкой купаться в рыбном садке, мы не знали бы ничего о местонахождении друг друга. Постояв так, пока сердце не успокоилось и ноги не окрепли, я спрашиваю Филиппа: Скажи мне, Бога ради, что это такое мы видели? ведь мы с тобой теперь как обнажившееся дно древнего моря или берег в водорослях, по слову Горация. — А он, незримый, отвечает: Мы видели, друг мой, как вода пошла вверх, а рыбы стаей носились по воздуху; теперь пусть Ганг покроется льдом, улитки начнут петь, а солнце перестанет ходить против неба, и тогда нам совсем нечем будет клясться в верности. — Тут я, простирая руку на голос и найдя Филиппа по какому-то рачку на лацкане, говорю: А теперь объясни это и, если можешь, рассуждай при этом так, как будто бы привидения существовали: ибо, пусть это и неправда, но выглядит целесообразным. — Филипп говорит: Кажется мне, что привидение всему этому виною; ведь человек, если можно так выразиться, в смерти неопытен, и стоит ему лишиться тела, он не знает, как себя вести, особенно если ожидает каких-то распоряжений, а их нет. И вот этим-то безумием и суетливостью, как я думаю, наше с тобой привидение и заразило дом, рея по нему, как некая воздушная язва; или же просто дом этот так сжился с хозяином — если позволительно такое олицетворение — что теперь выражает свою скорбь теми средствами, какие ему доступны, — как реки текли вспять, когда Нерон прощался с жизнью. — Подумав немного над его словами, я не нахожу других объяснений и соглашаюсь со своим рассудительным товарищем. Однако вот какое соображение меня отныне тяготит: если Филипп прав, это значит, что мы можем впредь не опасаться привидения, у которого много заботы и без нас, но нам следует всемерно беречься, как бы дом, в одушевлении скорби, не решил сделать нас против воли участниками этой удивительной тризны. Потому я горячо соглашаюсь с Филиппом и говорю, что место это, по-видимому, зачумленное, так что немудрено, что мы вели себя, как умалишенные, состязаясь в речах, когда надо было спешно искать дверей; и сейчас нам следует следить за своей трезвостью, чтобы эта зараза, как ты говоришь, не проникла в нас снова. Филипп с этим не спорит (поразительно, как немного надо, чтобы привести людей к согласию во всем) и лишь спрашивает: А что это там гремит за дверью? — В самом деле, в гостиной, нами покинутой, что-то падало, да в таком количестве, будто там был миллион разных вещей или же те немногие, что я там видел, падали по многу раз. — Не знаю, говорю я ему; а помнишь ли ты, как отсюда выйти? я-то, идя сюда, рассчитывал, что обратно меня проводят, а поворотов тут много. — Кажется, помню, отвечает Филипп, да что проку: тут же темно, хоть глаз коли. — Тогда давай искать не что мы помним, а где светло. — Такою-то мудростью уснастив свою речь, я снова встречаю согласие в своем товарище, и мы с ним, мокрые слепцы, трепетной рукою вопрошая мрак, спотыкливо отправляемся на поиски освещенного места, откуда могли бы начать путь к выходу.

Ваш Квинт

VIII

5 апреля

Дорогой FI.,

Вы задаете резонный вопрос, однако для ответа я должен буду нарушить связность моего рассказа, поскольку мы с Филиппом догадались подумать об этом гораздо позже, когда уже подходили к курительной комнате, о чем я расскажу впоследствии. Филипп утверждал, что не слышал от Климены, а равно от кого-либо другого, ничего о том, чтобы ее отец был подвержен каким-либо тяжелым болезням, могшим сократить его жизнь и отразиться на его привычках. Я же вспомнил, как Климена жаловалась, что у отца сломались передние зубы, от чего его речь стала невнятной, а он, замечая, что его не понимают, раздражался более обыкновенного. Это было недели за две-три до того дня, на который был назначен наш обед. Я рассказал об этом Филиппу. Мы сошлись в том, что у привидения зубы были на месте[4]. Из этого следовало две вещи: либо барон Эренфельд успел сходить к стоматологу — и тогда это значит, что вставные зубы наследуют жизнь вечную (может быть, не всякие, а лишь очень хорошие вставные зубы); либо к призраку вернулись все органы, коими пользовалось тело в свою цветущую пору[5]. Последовавший спор, поскольку он носил отвлеченный характер, я позволю себе сократить, тем более что в конце его Филипп сказал, что он пришел в этот дом по соображениям благопристойности, а не ради того, чтобы впасть в ересь по такому ничтожному поводу. Я сказал, что посмертная участь зубов гораздо интереснее, чем обычно думают. Например, мой дядя Александр лишился своей вставной челюсти во время пожара, случившегося у него в доме среди ночи. Последний раз он видел свои зубы, когда выбегал в халате из спальни, преследуемый языками пламени и имея при этом достаточно духу, чтобы на прощанье оглянуться и заметить, как зубы кипят в стакане на тумбочке, будто он собирался сделать из них bouillon aveugle{20}. Чувство благодарности придало ему достаточно упорства, чтобы выйти на пепелище, как только по нему стало возможно ходить, и отыскать среди кирпичного крошева какую-то спекшуюся дугу, которую он поднял с крайним благоговением и нарек своею челюстью in statu transmutationis{21}. Он заказал себе новую, и отныне на его тумбочке стояло два стакана, бок о бок, чтобы новобранец поучался у закаленного ветерана, как следует гибнуть при исполнении долга: «дерзко скакали они прямо Погибели в пасть», как говорит Теннисон, хотя зубов у дяди Александра было не шестьсот, а меньше; не знаю, стоило ли упоминать об этом. Время от времени дядя менял бывшим зубам воду, не давая ей зацвести, и протирал стакан, чтобы зрелище не теряло ничего в своей назидательности. Коротко говоря, это продолжалось до самой смерти дяди Александра, в преддверии которой он выражал трогательную надежду, что челюсть ожидает его по ту сторону великой переправы, сияя всеми красками, как в тот день, когда он впервые водворил ее у себя во рту. По окончании траура его наследники впервые вынули челюсть из стакана и рассмотрели внимательней, чтобы открыть то, чего покойнику так и не довелось узнать: это были не его зубы, а стоявшая у него в комнате статуэтка королевского мушкетера, которой он обычно придавливал счета, чтобы не разлетались. Многое, конечно, было искажено до неузнаваемости, но все же с одного конца, если приглядеться, торчали ботфорты носками врозь, а с другого — мушкет с сошкой, так что ошибиться было невозможно. Это, сказал я, как история с коринфской бронзой, возникшей вследствие пожара, при котором сплавились хранившиеся в доме золото, серебро и медь, или же то, что сделали осажденные сагунтийцы, сплавившие все свое золото со свинцом, чтобы нечем было корыстоваться Ганнибалу. Огонь избавляет предметы от некоторых особенностей, так что никогда не знаешь, что получится: в одном случае статуи, качество которых определяют по запаху, в другом — повод выказать жестокость, смешанную с корыстолюбием, а в третьем — неизвестно что долгие годы находится в стакане с водой, которой столь многим вещам в мире не хватает.

Филипп сказал, что я упустил выгодное сравнение кипящих зубов с пастью адовой — зная меня, он крайне удивлен, как я мог этим пренебречь; я ответил, что некоторые вещи стоит доверять предприимчивости слушателя, чтобы тот не чувствовал себя обделенным. Теперь же прошу простить меня за короткое письмо: я пойду прогуляться; у меня второй день болит голова — наследственный недуг, с которым бороться так же трудно, как менять обстановку в родительских комнатах.

Ваш Квинт

IX

19 апреля

Дорогой FI.,

все то время, как я рассказывал Вам о зубах, мы с Филиппом шли в потемках и уже начинали раскаиваться в своем решении, когда впереди показался свет. Ободрившись, мы прибавили шагу и вот уже входили в высокие двери с позолоченной резьбою, за которыми открывалась торжественная зала. Она была шестиугольной; напротив дверей, которыми мы вошли, было три больших окна, плотно завешенных сборчатыми шторами; в нишах между зеркалами стояли две мраморные статуи; весь свет, сколько его было, имел источником огромную ветвистую люстру, несущую бронзовые яблоки со свечами. Я сделал шаг, взглянул под ноги и увидел навощенный паркет, в котором туманно отражался пурпурный Олимп потолка и свивающиеся по его краям клубы позолоченного гипса. Мне вспомнилось, как молодой К. рассказывал историю с горничной его деда. Этот последний довершил отделку своего дома, украсив потолок круглой столовой изображением звездного неба во всех подробностях, вплоть до звезд пятой величины, а слуги лощили паркет так, что вид внизу ничем не отличался от вида вверху. Девушка, подававшая старому К. на стол, была из благочестивой сельской семьи, к сожалению, не озаботившейся предупредить ее, каким искушением является плоскость эклиптики для человека, призванного нести судки с кукурузной кашей. Горничная входила в столовую с западной стороны, через Марс в созвездии Девы, что обещало ей талант исследователя и успехи за пределами родного края, впрочем омрачаемые педантизмом и злопамятством. На ее несчастье, обеденный стол располагался в юго-восточном углу залы, и на пути к нему она видела у себя под ногами то, чего не снесли и Фаэтоновы кони, — страшный клубок из Змееносца, Скорпиона и Стрельца. Эти тусклые клешни, бесстыдно сочащиеся хелицеры, наляцаемая до уха тетива, смертные жала хвостов и стрел, воздетые копыта, столбом взбиваемый прах звездных скоплений, чешуя крутящихся хоботов, круглые глаза с красными гигантами наместо зрачков, все это древнее месиво безумия заставляло ее мучительно думать, какой суд ожидает ее за скромные грехи языка и легкомыслия; и от опасений, что эти бестии, скликанные образованными людьми, хоть на секунду могут прервать свою вековечную свару и поднять глаза на бедную девушку, у нее сводило икры. Она полагала, что разве лишь турки могут быть наказуемы необходимостью делить свою страну с таким вот бедствием; что одним вавилонянам позволительно населять подобной нечистью небо, куда они в любом случае не имеют надежды попасть; но человеку, которому преподаны правила истинной веры, садиться обедать отовсюду окруженному искушениями преисподней непростительно. Она не могла осуждать старого К., своего грозного хозяина, но брала свои меры. С крестьянской обстоятельностью она закладывала крюк через широкую поясницу Волопаса, там, добравшись до Веги, забирала влево к Лисичке, которая нравилась ей небольшими размерами и сосредоточенностью на Гусе, и от приветливого к путешественникам Дельфина через Садальмелик, указывающий на внезапное разорение, уже уверенно несла простывшую снедь к Микроскопу, на котором тяжело стоял дедушкин стул. Со стороны ее траектория не выглядела закономерной, и дедушка часто, зажав вилку в кулаке, глядел с неприязненным вниманием, как эта сельская комета, потупив черные глаза, скитается по фосфоресцирующим угодьям Гевелия, будто заблудилась в полях с обедом для косарей. Старый К. вытерпел длительную борьбу со строптивой праведницей, обуреваемой крайностями сельского воображения, угрожал отправить ее домой и наконец добился послушания, плоды коего заставили его жалеть о проявленной настойчивости. На какой-то праздник он ждал гостей и настрого велел девушке, запуганной осенним Зодиаком, оставить свою блажь, не подумав о том, что растревоженная фантазия есть мать изобретений, и не успев охранить свою репутацию от импровизированных затей природного остроумия, а именно: собравшиеся гости в разгар пиршества имели несравненное удовольствие наблюдать, как молодая горничная, появившаяся с новой переменой блюд, чуть замедлилась на пороге и, удерживая судок левой рукой, опростала правую, высыпав перед собою горсть пепла, и уже не сбавляя хода пошла через столовую узкой тропой, которую перед нею создавала ее неоскудевающая горсть, — по скользкому льду над вмерзшими созвездиями, «их в немалом числе за край земли погружая», как говорит Арат. У присутствующих были все основания полагать, что даже если бы им подали тушеного Феникса, это имело бы куда меньше интереса, чем триумф кротости, мостящей себе пути спасения, как дальновидные дети в сказочном лесу, меж тем как все геральдические звери Астарота скручивались и метались окрест нее с бессильной яростью, точно на их зеве лежала незримая печать. Старый К. был холерического темперамента, и его пламень не стал ждать, когда спина последнего гостя пропадет за дверьми; впрочем, и в самые сокрушительные мгновенья, когда окна дребезжали в рамах, он ловил себя на том, что уже давно никто не доставлял ему такого чистого удовольствия, как эта непреклонная сеятельница праха из отдаленной деревни. Отдав должное той форме борьбы с мирозданием, которою она обогатила его опыт философа и домохозяина, из дому он ее выдворил, но с хорошими рекомендациями. Впрочем, я не вполне верю молодому К. — в том, что не касается охоты, он склонен к преувеличениям — но эта история мне кажется уместной в данном случае. Однако я возвращаюсь к моему рассказу, ибо в нем вот-вот совершатся важные вещи.