Меня зовут Дамело. Книга 1

22
18
20
22
24
26
28
30

Потом бог Луны закуривает и вовсе утрачивает сходство с Диммило, который не курит, а тем более самокрутки из коры, способные выесть глаза и легкие даже на расстоянии.

Однако благодаря вонючей сигаре индеец находит в себе силы отойти подальше. Он не собака, чтобы таскать его на коротком поводке. Во всяком случае, кечуа надеется никогда не стать божьей — или адской — гончей, как оно случилось с Маркизой и Сталкером. Дамело еще способен на неповиновение. Например, бросив вороватый взгляд в сторону Мецтли, содрать кусочек коры с лианы мертвых, попробовать ее разгрызть и получить подзатыльник, от которого комок ядовитой жвачки пулей вылетает в непроглядную мглу.

— На! — Лунный бог сует в руку индейцу стаканчик с айяуаской и пока тот пьет, вернее, заливает в себя отвратительное на вкус пойло, поглаживает молодого кечуа по голове — то ли как ребенка, то ли как собаку.

Дамело уже все равно. Он знает, кто рядом с ним. Это не Диммило, и не тень Диммило, и не один из богов инкского народа, богов знакомых и… добрых. Добрых, несмотря на равнодушие к людским судьбам, на кровавые праздники, на взгляд поверх голов всех, ныне живущих — вдаль, в немыслимую даль, в космос. Мецтли один из богов мешика, жестоких соседей, которые поклоняются мрачным божествам. Взор ацтекских teteoh[105] вечно устремлен на склоненные головы рабов, на их разверстые грудные клетки. Боги мешика радуются умело вырванным сердцам, им нравится видеть обрывки вен и лоскуты аорты там, где только что билось средоточие жизни. Они пьют неостывшую кровь с жадностью летучих мышей-кровососов. Боги-вампиры, вот что они такое.

От этой мысли Дамело захлебывается и фонтан брызг орошает мхи и папоротники, кусты и деревья. Это длится, кажется, целую вечность, как будто из глотки индейца извергается гейзер айяуаски, который к тому же пытается унести с собой все внутренности Дамело, все его мысли и воспоминания, все прошлое и будущее. Наверное, ради него, ради заветного очищения и ездят легковерные белые на берега Амазонки, ищут шаманов-айяуаскеро, пьют приготовленную ими дрянь и валяются потом в отрубе на земляных полах, с ведрами под боком.

Сапа Инку затягивало истерикой, кружило голову, несло на гребне. Пока индеец не обнаружил себя лежащим ничком на… на ком-то. Трахались они молча, лицом к лицу, не видя друг друга, жарко выдыхая в темноту, пропитанную запахом гнили. Было так, как нравилось Дамело, когда все время мира сходится в несколько минут напряжения, и восторга, и похоти, и нежности. А за пределами этих минут и нет ничего, потому что всё здесь и сейчас, потом будет только усталость и, может, толика благодарности, а может, толика отвращения. Как только ты замрешь, выгнувшись, будто прошило навылет, и крупно дрожа, выплеснешься в дрожащую глубь — станет темно, еще темнее, чем сейчас. И скверная горечь в пересохшей глотке, точно сигнал: ничего больше не будет, не надейся. А потом только и останется, что руку тянуть и тащить к себе вывернутые, комом брошенные штаны. Почти не слушая того, что тебе скажут в спину, наверняка язвительное, но ни черта не важное уже.

Дамело приподнимается на руках, отталкивается от мшистого ковра — и вдруг, прорвав его, падает плашмя, неловко охнув и стараясь не придавить партнершу. Но под ним пусто, он лежит на грязной земле, один, смущенный, словно подросток, проснувшийся после мокрого сна. Все ясно. Проклятое шаманское снадобье, выворачивающее тебя наизнанку, точно сброшенные в спешке штаны.

Ничего-то у тебя нет за душой, Последний Инка, кроме сотен анонимных трахов, оставляющих после себя неловкость и пустоту. Весь объем твоей души заполнен пустотой и неловкостью, да желанием сбежать.

Кое-как поднявшись на колени и отдышавшись, индеец заявляет:

— Зато я любил красивых девушек. Уйму красивых девушек! — Он пытается шутить, из последних сил пытается. — И все друзья мне завидовали.

— Хорошо иметь друзей, у которых низкие моральные нормы, — хрипловатый голос во тьме вмиг разъясняет мальчишке, до чего ж он смешон. А его попытка прикрыться чужим восхищением — жалкая, безрезультатная.

Дамело удивлен: лунный бог, которому принадлежит вечерняя пора лжи и морок ночи, его не защищает, не закрывает своей серебряной броней. Всю жизнь молодой кечуа пользовался тем, что любовь ночное животное. Ему нравились клубы, где царила вечная ночь, вечерние смены — как часто они заканчивались охотой на теплое, податливое женское тело, тающее в сумерках! При свете луны все представлялось таким правильным, таким неизбежным, будто разум твой вошел в фазу затмения, а тело знает и помнит лишь свою жажду, подобную той, что иссушает вампира.

Потому-то индеец и не любил утро, убийцу волшебства. При свете утра ночные тайны, вскрытые солнечным скальпелем, грязнее грязи. От них хотелось отмыться снаружи и внутри — до самого дна души и даже глубже.

А может, Сапа Инка стыдился себя перед лицом Инти, своего прародителя и самого строгого судьи? Знал, что творит недостойное и стремился спрятаться под покров Мамы Килья, хранительницы всех тайн и заступницы всех влюбленных? Вот только влюбленным-то он и не был, ни разу не был. Значит, перед лицом лунных богов он тоже нечист и виновен.

Пришла пора отмыться.

Чистый будешь, ехидно говорит себе Дамело. Чистый до скрипа. Или проснешься мертвым. Но и свободным от ревности, которая годами не отпускала, держала цепко, искала бреши, требовала ответа. От ревности, на мысли о которой навел тебя лунный айяуаскеро, аккурат перед тем, как поднести чарку и отворить в твоем мозгу все дверцы, открыть шлюзы, выплеснуть отстойники.

Индеец бредет сквозь ядовитую, парную мглу, кожа зудит, стянутая подсыхающей грязевой коркой. Пускай его далекие предки мылись глиной, сидели, обмазавшись ею, словно рыба, приготовленная для запекания на углях, раскрашивали себя глиной для праздников и охот, разгуливать в этой косметической маске оказалось неприятно. Одно хорошо — в глиняных доспехах Дамело не чувствует себя голым. А ведь на нем нет ничего, кроме набедренной повязки — древней, нелепой, пропущенной между ног и свисающей внизу живота дурацким передничком. Индеец не заметил, как и когда лишился нормальной современной одежды, которая, конечно, не годилась для прогулок по дождевым лесам, но худо ли бедно спасала от комариных укусов, могущих наградить малярией, от насекомого-винта, откладывающего яйца в человеческой коже, от ядовитых древолазов, прикосновение которых заставляет сбоить сердце. От самого сердца леса, щедрого на смертельные дары. Но, по крайней мере, он одет не как жертва — ни драгоценностей, ни вышитой рубахи. Спасибо богам за их малые милости.

В раздумьях о том, на что в глазах айяуаскеро намекает одинокая прогулка по амазонской сельве, кечуа выходит на берег — и нелепая шуточка «проснешься мертвым» вдруг обретает второй смысл. Из-под ног Дамело тропинка ведет на уютный плес — хоженая, удобная тропа, всем своим видом говорящая: здесь нет ни пираний, ни кайманов, здесь берут воду, полощут белье, купаются, эти воды безопасны для человека, ты можешь спуститься к реке и отмыться от грязи, путник. А над рекою — мост, подозрительно похожий на тот, по которому души умерших уходят в страну немых. Узкий, непрочный, устрашающе старый, он свисает с кручи — и никаких тебе псов-проводников, полагающихся тем, кто праведно прожил жизнь. Видать, ты не из праведников, Последний Инка.

Но сейчас у тебя есть шанс смыть свои грехи в проточной воде и ступить на мост легким, чистым, практически совершенным. Или отправляться в нижний мир как есть, в броне из грязи физической и душевной.

Индеец не знает, что выбрать. Стоит и пялится на золотой остроносый месяц, завороженный и очарованный им, лишенный воли, как все ночные твари.