Лик избавителя

22
18
20
22
24
26
28
30

Отец переезжал с объекта на объект. Строил и в Ленинграде, и в области, и в Москве. Но всегда мечтал построить себе дом в Осетии. И мечта его сбылась, правда, не совсем так, как он хотел. Отец все же вернулся на родину, в маленькую гордую республику. Это случилось после того, как его младший, любимый брат погиб. Тимур помнил дядю Ибрагима. Он хорошо рисовал и умел лепить из пластилина коней и людей, танцующих девушек, сражающихся воинов. Он мог бы стать художником, но стал водителем автобуса. Однажды возле грузинского села Ередви его автобус остановили бандиты – ах да, в прессе их уклончиво и неуклюже называют «вооруженным бандформированием». Женщин и детей, после долгих препирательств, они отпустили, а двенадцать мужчин, в том числе и дядю Ибрагима, забрали с собой. Бессмысленность и жестокость их действий была непостижима.

Долго потом дядя Ибрагим и одиннадцать его пассажиров считались пропавшими без вести, но некий совестливый аноним все же сообщил в прокуратуру о месте их захоронения. Адам Вагаев опознал брата и похоронил его на маленьком кладбище в родном селе Мсхлеб.

– Пока идет война, на родине у меня всегда будет работа, – горько сказал отец и построил себе дом там, у подножия гор.

Говорят, что горы – это естественные границы. Но горное эхо границ не признает. Гора, она как человек, у нее есть душа и сердце. Вагаев помнил, как в детстве отец подвел его к скалистой круче и сказал:

– Слушай.

Сначала не было слышно ничего, только тишина напряженно звенела, а потом там, где-то в глубине древней породы отозвалось что-то большое и живое, дрогнуло, запульсировало… «Это сердце горы», – сказал отец.

Но если сердце – горы ли, человека ли – нельзя разделить пополам, то почему же люди продолжают отгораживаться друг от друга видимыми и невидимыми преградами? Разные языки, разные культуры, разные религии? А горе-то всегда одно на всех, как сердце у горы!

Да, горе не может быть маленьким. И война не может быть маленькой. И народ, отстоявший в этой войне свою независимость, хоть и малочислен, но не мал. В этом все убеждались не раз и убедились снова, этому учит история. Народу, если он осознает себя как единое целое, если он умеет трудиться и создавать, не страшны ни пули, ни бомбы, ни удавка экономической блокады, ни отравленная слюна пропаганды. И только большая политика делает любой народ маленьким. Даже великий.

Вагаев помнил о сердце горы и еще о том, как узкой горной тропой ходили они с мамой в соседнее село, которое было именно соседним, а не пограничным, чужим или вражеским. И теперь, познавший все закономерности строения человека, вникнувший в переплетение артерий и капилляров, нервов и сухожилий, способный уразуметь и преобразить природу лица человеческого, Вагаев не мог уразуметь природу человеческих дел, особенно политических. («Политика – это то, чем мы дышим», – как говорил когда-то один из его пациентов.) Не мог. Он только чувствовал, что над словами политиков, доносящимися с экрана или мелькающими на газетной полосе, тоже порой возникает что-то вроде белых нитей. И тогда появлялась надежда.

Почему же так болит оно, сердце горы, сердце человека?..

Отец был строителем. Он мечтал, чтобы единственный сын стал архитектором. Говорил, что видит во сне дома, которые будет проектировать Тимур. Но тот настоял на своем и стал доктором. Отец, кажется, был доволен даже своенравностью сына. Снятся ли ему до сих пор дома? Вот интересно, какие они?

Люди всегда интересовали Тимура больше, чем дома.

В том числе те люди, которых не видел никто, кроме него.

Он помнил точно, как и когда это началось, хотя мать и уверяла со смехом, что он помнить этого не может – слишком мал был тогда, слишком много недостоверных подробностей приводил. Например, он был уверен, что когда та женщина прыгнула, чтобы вырвать его, маленького, из-под колес машины, у нее из сумки просыпались яблоки. Подпрыгивая, они катились по тротуару, и каждое было как маленькое алое сердце, много маленьких алых сердец, и каждое стучало в такт неумолкающему ритму вселенной. Но мать смеялась над ним и уверяла, что никакой сумки с яблоками у той женщины не было.

– У нее была только маленькая дамская сумочка, лакированная. Очень шикарная вещь. И сама она была такая… Я сразу подумала, что она артистка. Так потом и оказалось.

О той женщине мать всегда вспоминала неохотно и никогда – в присутствии отца. Мать и тогда старалась скрыть от него это происшествие, но он все равно узнал. Отец вернулся из командировки и заметил пропажу часиков. Часики были золотые, подарок невесте от родни будущего мужа. Мать могла бы соврать, что потеряла их, но почему-то заплакала и призналась. Часы она подарила женщине, спасшей их сына. В знак благодарности. Отец выслушал ее и сказал:

– Не надо плакать, дорогая. Ты все сделала правильно.

А через несколько дней принес домой новые часики. В резную крышечку были вправлены фиолетовые камешки. Фиолетовый был цветом страха. Это Тимур успел понять, потому что уже видел нити. Он начал видеть их с того случая на перекрестке и не сомневался, что умение видеть нити было связано с женщиной, спасшей его. Умение каким-то образом перешло от нее к нему. Перешло в тот момент, когда они выскользнули из объятий смерти…

Нити располагались у человека над головой. Они росли из маковки – оттуда, где у самого Тимура смешно торчал вихор, куда всегда целовала мама. В зависимости от душевного состояния человека нити меняли цвет. Страх был фиолетовым, гнев – оранжевым, радость – изумрудно-зеленой, как первая травка. Ребенок, он даже пока не знал, как называются эти чувства, но уже мог их определить. Впрочем, даже когда Тимур подрос, он не очень-то ценил этот дар. Зачем, казалось, видеть нити, если люди и так не очень-то стараются скрывать свои эмоции? Если, допустим, учительница входит в класс размашистой походкой и бросает на стол журнал, то не надо никаких нитей, чтобы понять – она устала и раздражена. Потом-то нити, конечно, пригодились ему, потом он воздал должное своему дару, воистину – дару, незаслуженному, неоплатному…

В детстве он еще какое-то время полагал, что все люди видят, как он, еще и поэтому он не выдал себя, никому о нитях не сказал. Трудно представить, что было бы, если бы сказал. Ведь не зря отец изрекал порой: