Путь избавления. Школа странных детей

22
18
20
22
24
26
28
30

Впервые в жизни я говорила с безупречной ясностью, не спотыкаясь и не мямля; я говорила в полный голос, быстро, и целью моей речи было убийство.

Однако я просчиталась. Могла ли я предположить, что мой отец, запуганный голосом, исходившим словно из его собственного затуманенного алкоголем рассудка, и в конце концов послушавшийся его, захочет взять меня с собой? Возможно, он почувствовал, что я каким-то образом приложила к этому руку, хоть и не мог понять, как именно. Или просто считал меня частью себя, недостойной жить автономно. А может, сделал это из злобы.

Он притащил меня в сарай, как делал много раз до этого. Клетки были пусты; лишь несколько клочков меха всколыхнули во мне тоску по кроликам, но я запретила себе тосковать. Под ногами катались зернышки. Очищенное просо рассыпалось по полу: мыши добрались до кроличьего корма. Солнце просачивалось в трещины в стенах; перышки, пылинки и соломинки плясали в его лучах. Я привычно скорчилась в углу, уворачиваясь от слабого удара ногой. Ключ с лязгом повернулся в замочной скважине, но меня это не встревожило. Меня и раньше запирали.

А потом на стенах расцвело пламя.

Когда я вылетела из огня, как феникс с опаленными распростертыми крыльями, я увидела небо, побагровевшее от отдаленных сполохов. Горела фабрика; пронзительно кричали пианино; пели лопающиеся струны.

А может, то была фабрика пишущих машинок (я абсолютно уверена, что фабрика была, но какая – не помню; помню лишь, что инструменты, который там изготавливали, издавали звуки). Тысячи клавиш застрекотали под пальцами машинисток из ревущего пламени, сливаясь в симфонию; машинистки склонялись над ними, потом откидывались на спинку стула, вставали и принимались мерить шагами комнату, а затем снова садились и заново печатали сложную фразу.

Сгорая, лента пишущей машинки окрашивалась в черно-фиолетовый с желтыми прожилками.

А покореженный, обугленный предмет в центре полыхающего ада был моим отцом.

Я не видела его, но видела, потому что видела и заставила его увидеть своими словами.

Я стояла на лужайке босиком и раскачивалась из стороны в сторону, раскинув застывшие руки; я дрожала и смотрела не на пляшущий огонь над горящим сараем, а на багровые облака. Облака? Наверное, все же, то были не облака, а клубы дыма. Мои босые ноги замерзли и окоченели, что казалось невероятным, так как жар пламени по-прежнему пульсировал на моем обожженном лице, волосы дымились, а опаленные ладони надрывно кричали. Там-то меня и нашли, и хотя соседи не любили меня и едва выносили мое присутствие – по правде говоря, они меня побаивались, – странность моя на время была забыта, затмившись ослепительным сиянием и жаром зловеще притягательной трагедии, которую я только что пережила. Кто-то накинул одеяло мне на плечи, сунул мне в руки чашку с горячим тодди и рассказал о том, что мне уже было известно.

Поначалу люди смотрели на меня косо, ведь я уже во второй раз потеряла родителя, что в лучшем случае можно было счесть странным, а в худшем – внушающим подозрения. Но чуть позже кто-то пришел и сказал, что был еще один пожар, маленький, и сарай сгорел дотла, но замок по-прежнему висит на запертой двери, то есть можно предположить, что меня заперли, и сделал это, по-видимому, мой отец; слух быстро распространился и положил конец шепоткам и косым взглядам, ибо всем стало ясно, что случилось нечто ужасное, и никто не знал, что и сказать; никто не знал, как говорить со мной об этом, и мало-помалу все они улизнули под тем или иным предлогом, пока не осталось никого, кроме соседки – той самой, что накинула одеяло мне на плечи; та равнодушно, но беззлобно проговорила, что после всего случившегося мне лучше переночевать у нее, а не в своем пустом доме, а уж утром они решат, что со мной делать.

Утром мое заикание встало между мной и окружающими стеной, живой изгородью, колючими зарослями терновника. Приехал шеф полиции и заговорил со мной ласково, но я не могла вымолвить ни слова; я плевалась, и наконец начала лихорадочно теребить губы, бить себя по щекам и хватать челюсть забинтованными руками, пытаясь двигать ее механической силой, чтобы заставить себя заговорить хоть так. В конце концов шеф полиции и приютившая меня соседка переглянулись, и она взяла меня за руки и удерживала их, пока я не успокоилась; но ответить на расспросы я так и не смогла.

– Кажется, она не только нема, но и слабоумна, – заметил шеф полиции, как будто меня рядом не было. – Возможно, Харвуд счел, что убивая ее, оказывает ей услугу. Жить с таким дефектом, да еще и сиротой! Ей не позавидуешь. Я вот нисколько ей не завидую.

– А мне что прикажете делать, офицер? – доверительным тоном спросила соседка. – Как ни желала бы я выполнить свой христианский долг, оставив себе ребенка, едва ли я смогу держать ее у себя вечно, и, по правде говоря, у меня от нее мурашки. Вы тоже, конечно, не можете…

– Это же девочка, – поспешно возразил он, – а я холостяк.

– О! Так, значит? О нет, то есть да, я понимаю, конечно же, что так не годится. Но тогда кто…

– Наверняка найдутся родственники, – он пожал плечами, не тревожась на этот счет.

– Да, безусловно.

Но родственников у меня не было. Когда шеф полиции вновь повернулся ко мне, я нетерпеливо помахала рукой, изображая, что пишу; мне принесли перо и бумагу, и я быстро и решительно написала: «Живых родственников нет – все умерли». Выдержав значительную паузу, я добавила: «Я – единственная наследница отца». Впоследствии это подтвердилось.

Отца хоронили в закрытом гробу; похороны были формальностью, на них почти никто не пришел, и гроб поспешно опустили в землю. Я, одетая в черное, с каменным лицом смотрела на комья земли, летевшие в яму. Все смотрели на меня. Они не знали, догадывалась ли я о том, что отец пытался убить меня. Все говорили об этом, но никто не мог объяснить, как тайное стало явным; теперь все считали, что мой дефект внушал отцу такой ужас, что он повредился умом и стал думать, будто моими устами говорят призраки; он решил сжечь меня, чтобы они замолчали, но даже после того, как языки пламени поднялись вокруг меня, продолжал слышать мой голос – низкий, холодный, рассудительный, бескровный, неумолимый и обвиняющий; и, осознав, что ему никогда от меня не избавиться, покончил с собой, бедолага. Также пошел слух, что он убил свою жену, а я, зная об этом, решила отомстить. Как ребенок мог осуществить такое, никто не догадывался, но все соглашались, что если кому это под силу, так только мне, которую и ребенком-то назвать язык не повернется.