— Я доволен…
Максим задумался. Его лицо было каким-то суровым и даже злым — шрам от свинцового грузила искажал некогда красивое лицо Максима, делал его грубым и каким-то чужим. Такие лица Громов видел на картинах у морских пиратов.
— Я не жалею, что стал геологом, — вдруг негромко сказал он. — С моим лицом надо работать где-то вдали от людей. Геолог грудится среди скал и гор. А Люся… — Он взял папиросу и закурил. — Люся меня любит. Она добрая. Ох, если бы ты знал, как она переживала, когда у меня открылась рана! Всю неделю не отходила от моей койки. Раньше я и не знал, что раны воспаляются.
— Как и сердце порой болит невмоготу… — подал голос Громов.
— У каждого свое, Феликс. Но если хочешь знать, я благодарен своей судьбе, что не отправила меня на тот свет. А ведь я мог тогда умереть. Вспомню ту ночь, и кровь стынет в жилах. Килограмм свинца бросили в лицо…
«Ты сам виноват, что не вовремя включил фонарь и стал высматривать палубу судна, — подумал Громов. — А тебе надо было находиться в кубрике. Матрос-иностранец от злости бросил грузило. Целил в фонарь, видно, а досталось тебе». Но Громов ничего этого другу не сказал.
Максим долго молчал. Молчал и Громов. Над бухтой спустилась ночь. Корабли и суда включили огни, и бухта словно осветилась изнутри. Играла музыка, и чей-то задорный голос пел: «Море в далекие годы пело мне песни как мать, море меня научило грозные бури встречать…»
Максим встал, прошелся по комнате. И тут Громов увидел, что его друг хромает на правую ногу.
— Что у тебя? — настороженно спросил он.
— Это? — Максим ударил ладонью по правой ноге, и под штаниной что-то хрустнуло. — Былое быльем заросло, Феликс… В горах обвал был, ногу мне поломало. Но я освоился с протезом. И ничего — даже бегать могу. А Люся… Люся жалеет меня, говорит, что в жизни я невезучий… Ну а как твою жену звать-то?
— Аня… — В окно светил косяк месяца, и лицо Громова было каким-то загадочным. Видно, в его душе шла борьба.
Максим подошел к нему так близко, что Громов увидел в его глазах блеск.
— Море в далекие годы пело мне песни как мать… — тихо проговорил он слова песни, и такая грусть прозвучала в его голосе, что у Громова защемило на душе. — Так оно и было, Феликс. И теперь я не могу равнодушно смотреть на море. Я вот вчера был в порту, и там стоял пограничный корабль. Увидел его, и поверь — так сердце заколотилось, что едва не хватил приступ. Ты счастливый, Феликс. Ты видишь море. Это же твоя жизнь!..
— Может, и жизнь, я не знаю. — Громов хотел ответить другу какой-то колкостью, потому что его вопрос задел за живое, но раздумал и сказал без обиды: — Ты, друг, не завидуй… У каждого свое дело. У меня — море, у тебя — горы. А то, что на протезе ходишь — прости, не знал. И обиды на меня не таи — сам ведь сбежал куда-то и вот уже сколько лет не давал о себе знать. Не было еще случая в моей жизни, чтобы я покривил душой. Надеюсь, и не будет. О тебе я всегда помнил, честное слово, помнил! И не потому, что несчастье тебя постигло и ты навсегда ушел от морской границы. Нет, не потому. Я к тому, что ты живешь где-то за тысячи километров, а люди помнят тебя.
Максим долго молчал, сидя у окна. А потом сказал:
— Знаешь, я часто вспоминаю Аню. Где она, что с ней? Ведь я тогда был не прав. Ты не видел ее больше? Меня все еще терзает совесть… Так хочется видеть ее! Вот как тебя. Долгое время разыскивал ее, но, может, ты слыхал о ней что-нибудь? Ну, не молчи, Феликс, слышишь? Я не могу видеть твое каменное лицо. И не уеду отсюда, пока не узнаю, где Аня. Я больше не могу так жить… Мне надо узнать, где Аня.
Громов встал, подошел к окну. Глядя куда-то в темноту, он негромко сказал:
— Я видел Аню… Совсем недавно… — И запнулся, не зная, что делать дальше: молчать или выкладывать все, как есть.
— Где видел? — Максим схватил его за локоть и так сжал, что Громову стало больно.
— Аня… Анюта моя жена… — глухо выдавил он.