Поэтому, отстрелявшись самым первым, я со спокойной душой торчал в коридоре и поджидал остальных. Небольшое чувство дискомфорта вызывало лишь настойчивое желание курить. Но курить здесь было нельзя, и рядом терся какой-то полудурок из местных, тщательно блюдя чистоту житейского устава. Выйти на улицу он мне тоже не разрешал — в конце концов, официально меня еще не отпускали. Да неизвестно — отпустят ли вообще. Я, чай, не просто так пистолет в руке держал — я из него даже выстрелил. И даже попал. При особо удачном раскладе за это могут и реальным сроком наградить. Не самая заманчивая перспектива. Но я надеялся, что мне удастся выкрутиться. Необходимая самооборона, то, се… В конце концов, у бандитов, в пересчете на душу населения, куда больше оружия оказалось. Пусть докажут, что они им не размахивали, провоцируя меня.
Пытка никотином длилась больше часа. Сначала ко мне присоединился Ян, которому было пофигу, потому что он с полгода назад курить бросил, потом — Генаха, злой, как собака Баскервилей, которой забыли подкинуть на завтрак Баскервиля-другого. И мы втроем еще полчаса ожидали, пока появится Дедушка Будильник.
Я спросил у Генахи, отчего он злой такой. Оказалось, все очень даже серьезно:
— А че они мне бумагу подсунули, говорят — подписывай: «С моих слов записано верно, мною прочитано»? Ну, прочитал я эту маляву. Так ни хрена ж не верно! Я говорил: когда ты этого пидора из пушки отымел, они зассали и рыпаться не стали. А он записал: «Когда гражданин Мешковский выстрелил в одного из нападавших, остальные испугались и в дальнейшем вели себя спокойно». Я ему: «Так я ж не так говорил». А он мне: «Не могу же я в протоколе записать, что эти сраные пидоры хотели Яна вздрючить, да вы им самим очко на немецкий крест порвали». Почему это не может? Писать разучился, что ли? Ладно, я — недоучка. А он-то каждый день что-нибудь пишет. Да ну их!
Я слегка посочувствовал Генахе. Обидно, конечно, когда ты выдаешь на-гора шедевр за шедевром, а какой-нибудь бездарь губит их на корню. Но что делать — жизнь груба и несправедлива.
Дедушка Будильник, напротив, появился весьма довольный. Из пары-тройки восторженных фраз, что он пробулькал, захлебываясь от восторга, я понял, что ментам стали известны самые интимные подробности его партизанской молодости. Чем это могло помочь им в расследовании, я не знал, зато Дедушке хорошее настроение было обеспечено надолго.
Вся честная компания была в сборе, но отпускать нас не торопились. Полудурок местного производства, следивший, чтобы никотиновая пытка протекала без сучка, без задоринки, по-прежнему слонялся рядом, кося недобрым взглядом в нашу сторону. И, главное, молча. Только однажды, когда Дедушка достал было беломорину, надсмотрщик проявил зачатки эмоций, жестом приказав: «Убери!». Будильник крякнул, слегка подпортился настроением, но папиросу убрал. Чтобы хоть чем-то занять себе рот, принялся ворчать — мол, чего от нас еще надо, пора бы уже отпустить, и вообще — у нас клиенты прокисают. У меня было, что сказать Дедушке по этому поводу — скорее всего, Балабанов решал мою судьбу, оттого и случилась задержка. Перебирал, стало быть, варианты — то ли сразу двуручную пилу вручить да на Колыму отправить, чтобы я там запас досок для государства на зиму обеспечил, то ли предварительно в СИЗО помариновать.
В итоге прервать Дедушкино ворчанье я так и не решился. Он выглядел таким довольным, целиком отдаваясь процессу, что можно было только порадоваться за старичка. Надсмотрщик тоже на ворчание не реагировал. Как человек тренированный, он вообще делал вид, будто ни на что не реагирует. Правда, лишь до той поры, пока в коридор не выплыл Балабанов. В этот самый момент невозмутимость надзирателя резко иссякла, и он торопливо направился к Андрею Ильичу, на ходу доставая из кармана пачку сигарет.
Я не без злорадства усмехнулся. Не позволяя курить нам, полудурок получал тем же концом и по тому же месту. Насколько ему это пришлось по нраву, стало видно из возмущенного бормотанья, которым они с Балабановым принялись пуляться друг в друга, не стесняясь нас. В процессе дискуссии надсмотрщик сжевал две сигареты целиком и одну до половины, потом грязно выругался и быстрым шагом скрылся в конце коридора — там у них, видимо, располагалась курительная комната.
А Балабанов, как ни в чем не бывало, подошел к нам, обвел всю компанию благодушным взглядом и сообщил:
— Ну что? Все свободны. Поздравляю. Отмучились.
Я не поверил своим ушам. Он сказал — «Все»?! Таки да, он сказал — «Все»! И даже я! Если это была ошибка, то она мне понравилась. И, пока ему не пришло в голову исправлять ее, я заторопился следом за остальными — к лестнице, что вела вниз. На улицу, к свободе!
Однако далеко уйти не удалось. На лестнице меня догнал оклик Балабанова:
— Мешковский!
Его голос, несколько раз срикошетивший о стены, показался мне весьма неприятным. Даже, я бы сказал, несущим в себе какую-то угрозу.
— Чего? — я, тяжело вздохнув, обернулся. Прощай, свобода? Но на круглой физиономии Балабанова светилось все то же благодушие.
— Подожди-ка!
Я потерялся в догадках. Он все-таки собирается закрывать меня или нет?! Хитрит? Нацепил, сволочь, маску благодушия, а я голову ломай… И, плюнув на субординацию, я решил пойти ва-банк. Каким-нибудь хитрым образом заставить его раскрыть карты. А потому бросил ему под ноги раздраженное:
— Слышь, Балабанов! Я три часа не курил, у меня уши ниже колен болтаются! — Получилось грубовато, но я так и задумывал. Провокация должна провоцировать, правда? Тем более что он первым фамильничать начал. А я что — рыжий? Вот если бы он нежно да аккуратненько — дорогой Михаил Семенович, не будете ли вы столь любезны… Тогда и я мог бы так же — нет, Андрей Ильич, увольте, нахрен нужно… И чтобы да, так нет.
Балабанову моя грубость, однако, настроения не испортила. Он, видимо, решил, что мы знакомы уже достаточно для того, чтобы считаться закадычными друзьями. А закадычные друзья, как известно, могут позволить в общении между собой многое. Даже за кадык подержаться.