Медвежий ключ

22
18
20
22
24
26
28
30

Действует вранье, действует водочка; Виктор Иванович приосанивается. Теперь эта история уложится в его голове увлекательно и героически.

— Давайте же посмотрим добычу!

Виктора Ивановича фотографируют возле берлоги, фотографируют возле добычи, фотографируют на фоне двух мужиков, торопливо вскрывающих тушу: надо торопиться, пока туша еще не замерзла.

— А как же с этим… с малышом? На него и вашего… хе-хе… вашего секретного оружия не хватило, сбежал.

— Он завтра сюда обязательно выйдет, так всегда бывает.

И сочинив напоследок еще один закон природы, Никита Станиславович с Виктором Ивановичем уезжают. Трое оставшихся снимут шкуры, разделают зверей, уедут на втором ГАЗике. А клиента пора увозить — и впечатлений ему уже хватит, и собирается снегопад. Там, где час назад было чистое синее небо, плывут серо-черные тучи, ветер стал гнуть вершины елей. Шум идет по тайге, и в такую погоду хорошо охотиться на лося…

Но начальству в такую погоду делать в тайге совершенно нечего! Если прихватит в охотничьем домике — даже неплохо, будет рассказывать потом всем на свете, как снега отрезали его от всего мира и от всего человечества в Саянах. В домике-то есть все необходимое для жизни, и запасов еды на две пятилетки вперед. А вот в лесу начальству лучше не оставаться в метель…

Никита Станиславович, как в большинстве случаев, оказался совершенно прав: к охотничьему домику подъезжали, когда пространство стало мутным, зыбким, и то и дело пришлось пережидать: метель крутила, несла снег прямо в лобовое стекло. В ровной белой пелене исчезли не только низкое небо, горизонт, но и ближайшие предметы: стволы огромных сосен, пышные ветки, сугробы. Нет ничего, кроме пелены, везде одинаковой, белой…

Шофер притормаживал — все равно толком не видишь, куда ехать, приходится пережидать порыв. Сидящие в машине ветра не чувствовали, и видели один летящий снег; впечатление было такое, что снег вдруг, неизвестно почему, ложится, его пелена становится все ниже. Из летящего снега опять выступают сосны, почти цепляющие сосны тучи, а ниже все равно белая мгла.

То видно на все сто или на двести метров, а то не видно и на пятнадцать, когда порывами ветра несет, поднимает в воздух необъятное количество снега. Снег мело струями, потоками, и газик ехал по этим потокам и струям, заметающим и заметающим дорогу. Даже вокруг охотничьего домика метель кружил по полю, гоняла снег столбами, набегающими волнами, крутящимися вихрями. И конечно же, заметала дорогу. Скоро ее вообще видно не будет.

Никита Станиславович беспокоился об оставшихся в лесу, рассказывал Виктору Ивановичу, как однажды стрелял в медведя: торчит из берлоги голова. Выстрел! Голова исчезает, и тут же показывается снова… Выстрел! Голова исчезла… И тут же снова появилась! Так происходило четыре раза, а почему? Оказалось, это зазимовали в одной берлоге две медведицы, и у каждой по своему пестуну. Каждый из четырех зверей и поднимал голову над краем берлоги, а пойди разбери, одна это голова, или четыре…

Виктор Ианович усмехался, припоминал, что что-то похожее читал он когда-то у Бианки, в книжках не для самых больших…

Полный впечатлений Виктор Иванович рано ушел на покой, даже не допил бокала очень хорошего коньяку. А Никита Станиславович сидел почти до полуночи, ждал возвращения второго ГАЗика… И дождался измученных, трижды сбивавшихся с заметенной дороги людей.

— Три дня к отпуску. Премия каждому, — веско произнес Никита Станиславович, пожимая руки своим людям, раздавая соблазнительные бутылки.

Дела зверей.

Никита Станиславович, конечно, соврал, будто недобитый детеныш обязательно вернется к берлоге, и там его можно убить. Но если бы даже он и не соврал, никто из его хозяйства бы не поехал в метель добивать этого подранка.

Малыш мчался по зимнему лесу, панически мчался, старался оказаться как можно дальше от места, где только что убили его бабушку и маму. Свист и вой пуль, треск сбитых ими веток и сучков, треск деревьев, в которые влепились пули — все это гнало звереныша, не давало ему остановиться. И еще одно — зверь точно знал, что бабушка и мама мертвы. Он был молодой, маленький, но хищник, и что такое смерть, знал очень точно.

Он, конечно, был уже крупный, килограммов на восемьдесят, и намного сильнее человека. Уже в силу своего медвежьего устройства он мог многое, чего не может ни один человек: несколько суток идти по тайге, не есть несколько суток, почти не потеряв при этом силы, двигаться практически бесшумно. Его клыки были еще много короче, чем у вошедших в полную силу медведей, но и трех сантиметров длины вполне достаточно, чтобы перегрызть глотку почти любому таежному зверю, кроме разве что взрослого лося.

И все же это был… ну, не ребенок, конечно, но подросток, по своему месту в жизни аналогичный человеческому подростку лет тринадцати или четырнадцати. Ему было рано начинать жить одному, он слишком мало знал и умел, ему было одиноко и страшно без тех, кто защищал и кормил его всю его коротенькую жизнь.

И еще ему было невыносимо горько и страшно от обрушившихся на него смертей. Так страшно, что только убежав далеко, за много километров, медвежонок сел и завыл, заплакал, тоненько закричал «Ау-яй-яй-яй-яй!!!», изливая отчаяние и ужас. Он как раз выл и плакал, задрав голову к небу, слезы катились по шерсти, когда Никита Станиславович последний раз наполнил хрустальный бокал Виктора Ивановича коньяком.

В воспоминаниях времен войны есть описание мальчика пятнадцати лет — единственного, кто сумел вылезти из-под трупов, наваленных в противотанковый ров гитлеровским пулеметчиком. Единственный из всего местечка, мальчик убежал из этого рва и скитался в лесу, совсем один, пока не прибился к партизанам. И уже спасенный, уже когда кончилось самое страшное, разжался, позволил себе, заплакал, забился в истерике, вспоминая близких и родных. Толстолапый, как нетрудно понять, вел себя примерно так же.