Охотники за каучуком

22
18
20
22
24
26
28
30

Место его рождения было так же фантастично, как и его прозвище, по крайней мере Маркиз уверял, что он — парижский тулузец, ставший марсельцем.

Тулузцем он, действительно, вправе был себя считать потому, что его родители, честные актеры, оба родом из главного города Верхней Гаронны, вступили в этом самом городе в законный брак, от которого и произошел их достойный отпрыск, Пьер Леблан. Парижанином он также мог себя считать, так как ему суждено было родиться за кулисами театра де Беллвилль в Париже, и акт о его рождении был занесен в церковные книги XX участка города Парижа. Но почему же еще и марселец? А потому, что, покинув в самом раннем детстве вместе со своими родителями Париж, он переселился в страну типичного акцента и своеобразного говора, столь близкого и родного всем марсельцам, и здесь прожил все свое детство и всю свою раннюю молодость. С этим акцентом он сроднился, как природный марселец, да и по духу тоже стал настоящим марсельцем. Таким образом гасконец, моко и парижанин в одно и то же время, впитавший в себя особенности уроженцев этих мест, молодой Леблан был, действительно, далеко не банальной, не заурядной личностью.

Дитя сцены, актер в душе, появлявшийся на подмостках с самого раннего детства, он актерствовал беспрерывно и неутомимо, до того дня, когда вместе с маленькими усиками у него вырос и свежий, светлый голос, а тогда он смело выступил в амплуа тенора. Но это честолюбие погубило его. Так как голос его был недостаточно силен, чтобы с ним можно было выступать на больших или хотя бы даже на посредственных сценах, то маркиз был принужден стать просто виртуозом разных кафе-концертов.

Молодой артист, отчаявшись достигнуть когда-нибудь славы и богатства, кроме того, видя себя навеки обреченным на службу в маленьких кофейнях и увеселительных садах, почувствовал себя униженным и решился на отчаянный шаг — отправился в Тулон и, не давая себе серьезного отчета в том, что он делает, записался в четвертый полк морской пехоты.

Маркиз, не раз изображавший на подмостках национальных героев, доблестных вояк, которыми гордилось отечество, сохранил в своем воображении маленький привкус пороха, а в своей памяти отражение мундиров и блестящих султанов и возымел надежду стать со временем, как и «всякий другой», маршалом Франции. С этой затаенной целью он и поступил в морскую пехоту, где продвижение по службе так быстро и где вообще легко выдвинуться.

Без особых препятствий он добрался до капрала, но скоро понял, что для него будет несколько затруднительно сделаться хотя бы корпусным командиром, ввиду того, что звание маршала отменено в настоящее время; тогда он постарался использовать как можно лучше время своей службы. Он стал усердно посещать фехтовальный зал, старательно изучил искусство уничтожения ближнего своего и сделался в скором времени настоящим виртуозом фехтования, рубки и борьбы. В то же время он успел побывать и в Кохинхине, и в Сенегале, неся свою солдатскую службу и на суше, и на море.

Наконец, отставка вернула его к радостям личной жизни. Он вернулся в Тулузу, разыскал там старого дядюшку, бедняка, не имевшего ни гроша за душой, а только дочь, столь же милую и скромную, сколь и прекрасную. Пьер Леблан, не долго думая, влюбился в молодую девушку и стал ее мужем. В приданое своему супругу молодая принесла, кроме своего хорошенького личика и своей любви и нежности, еще очень хорошенький голосок.

Однажды наш артист, кормившийся теперь уроками фехтования, которые он давал молодым людям, совершенно случайно столкнулся с труппой артистов, отправлявшихся в Америку. Оказалось, что директором этой труппы был старый товарищ Леблана; он предложил ему ангажемент. Маркиз с радостью ухватился за это предложение, хотя директор и предупредил его, что жалование будет из скромных и, кроме того, придется выступать в разных амплуа — играть драму, оперетту, комедию, водевиль, а при случае — даже и пантомиму.

Пробыв подряд три года в Бразилии и испытав за это время всякие превратности судьбы, он, наконец, очутился на «Симоне Боливаре».

По наружности Маркиз был славный, здоровый, плотно сложенный маленький человечек, двадцати семи или восьми лет, с умным и живым лицом, очень выразительными чертами и лукавым, насмешливым взглядом вечно смеющихся глаз. Если бы не рот, постоянно складывавшийся в добродушную и ласковую улыбку, то выражение его лица можно было бы, пожалуй, назвать остронасмешливым.

Всегда веселый и добродушный, смотревший на жизнь с ее лучшей стороны, видевший даже и в самых неприятных вещах известную долю хорошего, пренебрегавший невзгодами и от души радовавшийся малейшему благополучию, добрый товарищ и философ в душе, каким может быть человек, в один и тот же день играющий знатного барина и лакея, благородного отца и первого любовника, смелый и беспечный, как истинный француз, честный и верный в своих привязанностях, — таков был новый товарищ пленных детей и супруги Шарля Робэна.

Двое его друзей с первого взгляда казались людьми менее тертыми, менее проворными. Старший из них был неуклюжим и тяжеловесным мужчиной лет сорока, с черными глазами, густыми, черными, точно намазанными углем, бровями и всегда чисто выбритым подбородком, отдающим легкой синевой, как это часто бывает у сильных брюнетов. Теперь вот уже две недели, как подбородка его не касалась бритва, и борода тысячами колючек торчала из смуглого подбородка, точно щетина у ежа.

Звали его Жорж Раймон. Он тоже по преимуществу играл благородных отцов и пел басом, самым густым басом, когда того требовало представление. Несколько тяжеловатый и очень апатичный, он был в душе добрейший человек, несмотря на свою немного угрюмую и суровую наружность.

Последний из трех артистов — рослый детина, эльзасец тридцати пяти лет, долговязый, как журавль, тощий, как селедка, белокурый, как спелый колос, и музыкальный, как соловей. Прекрасные голубые глаза с приятным синеватым отливом придавали его лицу, очень уж не по росту мелкому, выражение странной задумчивости, усиливаемое еще более некоторой наивной неловкостью, от которой он не сумел отделаться, несмотря на долголетнюю привычку выступать перед публикой. Звали его Фрицем, как всех эльзасцев.

Стоит ли говорить, что этих трех господ связывало не просто товарищество, а искренняя и прочная дружба, основанная на взаимном уважении и скрепленная общими неудачами, лишениями и затруднениями, общими радостями и печалями?!

Впрочем, столь различные по склонностям и характеру люди неизбежно должны легче сойтись в силу закона, по которому крайности и противоположности сходятся.

Однако, как ни привычны были эти люди к невзгодам, обычным в их бродячей жизни, все же не трудно понять, как сильно их поразила в первую минуту так неожиданно обрушившаяся на них катастрофа.

Единственным утешением для них было сознание, что их бедные подруги в безопасности, под охраною того великодушного человека, который вступился за них, и им не грозит мучительный плен, обещающий быть крайне тягостным, если не слишком продолжительным.

Довольные уже тем, что страдать придется им одним, и уверенные в находчивости и изобретательности своих жен, в их умении выпутаться из затруднительного положения, бедные артисты вскоре приободрились после первых минут растерянности.

Едва только они прибыли в деревню, как Диего приказал отвести их в просторную хижину, которую он иронически прозвал французским кварталом, и поселить их там.