— Перегнись через стену, — говорю я Жоржу. — Нет ли чего интересного?
Жорж привстает на стременах — и в то же мгновение ввстречу доносится визгливый старушечий голос. Явно — это не благословение.
— Вот ведьма, — отплевывается Жорж, опускаясь в седло. — Только на Востоке бывают такие страшные старухи!
— Поделом тебе — не заглядывай в чужие сады… А павлинов не было?
— Павлинов? Здесь, в восточном Дарвазе? Ты спятил!
— А на Александра Македонского я похож?
— Если ты не перестанешь, я тебя стащу с седла.
— Ах ты, братик, братик… Какой ты глупый! Ничего-то ты не понимаешь… А сам сказал: «солнечный удар»!
Пристально, ясные-ясные, до самой глуби ясные глаза. Да вижу же, вижу!..
Коротким перекатом ударила барабанная дробь: почетный караул встречал нас у въезда в седую цитадель былых ханов Дарваза.
Джафар наслаждался. Нам отвели три залы, огромных, застланных — коврами на нашей половине, циновками на половине нашей свиты. Парные часовые — где нужно и не нужно. И на дастархан не поскупился бек: пришлось-таки распустить пояса. Одних яиц Саллаэддин насчитал четыре сотни; семнадцать голов сахару… А дынь, винограда, персиков — и не пересчитать.
На внутреннем дворе — тихий говор. Людно. Местная знать широким кругом топорщащихся халатов обсела нашего джевачи. И, прихлебывая чай из афганской синей чашечки, припадая к круговому чилиму, слышим, отводит он душу в рассказах о бухарском высшем свете и милостях его светлости, высокого эмира — да продлит Аллах его счастливые дни.
Мы с Жоржем лежим на ковре — у двери-окна, распахнутого на обрыв скалы. К самому отвесу подходит стена бековского дворца; свесишь голову — виден бунтующий у подножья перекрытый пеною водоскатов Пяндж. Молчим и думаем. Каждый о своем…
Вошел, шаркая туфлями на босых отдыхающих ногах, Джафар. Весь расплавлен улыбкой: «Может быть, будет милость ваша выпить чашку чая в кругу кала-и-хумбцев? Они никогда еще не принимали здесь столь почетных гостей: в этих стенах не бывали еще иностранцы».
Не хочется вставать: так ласково-грозно бурлит Пяндж и снежные вершины на том берегу такие близкие и приветные. Ароматом тянет снизу, из кала-и-хумбских садов… Но н а д о идти… В предшествии джевачи спускаемся мы во внутренний дворик. Чинно, из рук в руки идет чашка с чаем, и, обтирая почтительно рукавом чубук, подносит нам оправленный в серебро и бирюзу чилим любимый слуга бека. Сам бек, по этикету, не может разделить с нами вечерней трапезы.
Мы знаем, что рассказывать — о каких чудесах. И жадно слушают кала-и-хумбцы — слушают недоверчиво, как дивную сказку, — о повозках, что мчатся без лошадей, силой огня, по железным полосам, уложенным на землю; о шарах, поднимающих человека высоко над землею, выше орлиного полета, выше туч самих; о стеклянных светильниках, в которых бьется пленная молния — на части, малые части разъятая мудростью человека; и о других светильниках, освещающих тело человека насквозь, так что видно — сквозь кожу, сквозь живую плоть, сквозь сплетение кровью трепещущих жил — мельчайшие связки и кости. Рассказываем о стеклянных дворцах и стальных лодках, уходящих глубоко под воду, и об огромных кораблях, переносящих через моря тысячи людей, в комнатах просторных и светлых, под звуки музыки, под пение и пляску…
—…А в Кала-и-Хумбе? Что есть здесь, о чем могли бы мы рассказать, вернувшись на родину, когда т а м спросят нас: «Что видели?»
Переглянулись наши собеседники… И первыми качнулись седые бороды:
— Что может быть чудесного — для человека таких чудесных стран — в нашем краю, бедном и диком!..
Но один — суровый, молодой, крепкий, все время не сводивший с нас темных, густыми бровями остороженных нелюбящих глаз, — отрывисто бросил — как вызов! — одно всего слово: