— Не единой рентгенограммой жив человек, — пошутил Иван Сергеевич. Потом серьезно добавил: — Я, конечно, доверяю рентгенограммам. Но не хочу, чтобы они закрывали передо мной нечто не менее важное.
— Что именно?
— Самого больного, его способность к сопротивлению, его дух.
— Отдает идеализмом, — пренебрежительно заметила молоденькая практикантка.
— Почему идеализмом? Чуть что, сразу идеализм! Вот вы, например, прописываете своим больным кали бромати, но ведь, кроме бромати, нужна какая-то рецептура радости. Он же мальчик еще!
— Варвара Семеновна подарила ему пластилин.
— По-видимому, мало этого. Пусть она подарит ему надежду.
— По-вашему, я должна лгать?
— Нет. Поверьте сами в его выздоровление. Он сразу почувствует это.
— Повторяю, он хроник.
— Ну и что из того? Длительную болезнь я рассматриваю как внутреннего врага, который должен мобилизовать больного для борьбы. Кстати, я видел этого вашего Григоренко. У него упрямый лоб.
— Да, мне нелегко с ним.
— А ему с вами? Ну, не сердитесь. Вдумайтесь в этого Григоренко. Не сковывайте его психики. Он должен очень хотеть выздороветь. Поставьте перед ним яркую, манящую цель, и пусть ваш Григоренко изо всех сил упрямо, самозабвенно стремится к ней.
Но, кажется, он не убедил Варвару Семеновну.
А с самим Мыколой Иван Сергеевич говорил только раз, и то почти на ходу.
В развевающемся халате, оживленный, шумный, доктор шагал по коридору, перебрасываясь шутками со своими больными. Надя спрыгнула с подоконника.
— Иван Сергеевич, вот тот мальчик. Я рассказывала вам о нем. Его контузило миной. Очень хочет быть моряком. Но…
Она так спешила рассказать все, что задохнулась.
Мыкола несмело поднял лицо. На него смотрели совсем не строгие, жизнерадостные и очень пытливые глаза.
Надя что-то вякнула насчет костылей.