Танец бабочки-королек

22
18
20
22
24
26
28
30

В ночь опять подморозило. Звезды, казалось, ещё ниже опустились к заснеженному полю. Слышно было, как где-то за школой возле первого завала на дороге разговаривали часовые. А ведь предупредил, чтобы соблюдали тишину, подумал Воронцов. Надо там выставить своих, решил он, а деревенских – на внутренние посты. Пускай печи топят да за дворами приглядывают.

Вскоре его догнала Зинаида. Она окликнула ещё издали:

– Погоди-ка.

Он остановился. Она подбежала и вдруг сказала:

– Как ты меня сегодня назвал?

– Когда?

– Когда пулю вытаскивали. Ну, так как?

И Воронцов вспомнил: Зиночкой.

– Да вырвалось у меня, нечаянно, – сказал он.

– Как это, нечаянно?! Сказал, так сказал. Значит, думал так. Теперь всегда так и зови, – и, толкнув его в грудь, повернулась и быстро побежала прочь, на другую сторону деревни, к своему дому.

Он стоял и смотрел ей вслед. А она бежала и часто оглядывалась. И, оглядываясь, смеялась. Зачем люди смеются, подумал он, напрягая все свои усталые силы. Зачем? Наверное, чтобы не сойти с ума.

Немного погодя внизу, возле пруда, где стояли кони, девушку кто-то окликнул, видать, часовой. И опять послышался её смех, и часовому она засмеялась. Чему она так радуется, как дитя? Тому, что сама, без помощи Ивана Лукича, признанного прудковского хирурга, вытащила пулю, при этом сделав глубокий и правильный надрез и так же правильно обработав рану, и Верегову стало заметно лучше? Или она радовалась совсем другому? Воронцов постоял ещё с минуту-другую и пошёл своей дорогой.

А дорога его вела к дому Пелагеи. К дому, в котором в эту ночь его не ждал никто. Сегодняшнюю ночь он решил переночевать там. Потому что именно там вдруг почувствовал родное, как чувствовал бы свой дом, окажись он сейчас в Подлесном.

Глава двадцать пятая

Когда народ разместили в землянке, когда Пелагея устроила в тёплой половине детей, она вспомнила об отце и сестре, которые в это время были в деревне. Но больше всего её мысли занимали не они. Она думала о том, кто в эти тревожные дни вошёл в её жизнь такой не́жданной-негаданной радостью, что она каждый час, каждую минуту чувствовала в себе непреодолимое желание видеть его. Но это было невозможно. И тогда она стала просто думать о нём. Думать каждый час, каждую минуту, чем бы ни занималась, что бы ни делала. Она старалась не выказывать своего состояния, боялась, что люди рано или поздно всё поймут, и тогда произойдёт неминуемое – её осудят. Конечно же осудят. Ведь жить так, как пытается жить она, нельзя. Нельзя при живом муже ложиться с другим. Она боялась однажды услышать вслед то слово, которое издавна было в деревне в ходу, хотя и произносилось редко.

Ближе к вечеру, когда уже засинелось между деревьями и лес притих, будто уже уснув, из Прудков пришёл обоз. Обоз большой, шесть санных запряжек. Кони хорошие, упитанные, ухоженные. Большинство кавалерийские, с потёртостями от седла на холках. Лошадей тут же распрягли и увели в овраг, под навес. Сани присыпали снегом. Но одни сани не распрягли. В них вскоре сели несколько женщин. Они молча развернули коня и поехали в сторону деревни. Это были матери и вдовы убитых прудковцев.

Когда дети уснули, Пелагея тихо оделась и вышла из душной землянки. Стояла ночь. Тихая, с гулким глубоким небом над молчаливым высоким лесом.

Часовой, маячивший под сосной с винтовкой на плече, подошёл к ней и сказал:

– Совсем тихо стало. Может, больше и не сунутся. Оставят нас в покое.

– Мне надо в деревню, – сказала она.