В Маньчжурских степях и дебрях

22
18
20
22
24
26
28
30

Хын Лунг крепко держался руками за изгородь. Его ногти, казалось, впились в полусгнившую доску.

Закусив нижнюю губу, неподвижным, остановившимся взглядом он смотрел на Веревкина.

Когда гармоника в руках Веревкина, словно ослабевая или изнемогая, вдруг замирала и её звуки, вырвавшись перед тем из-под клавиши смело и резко, уходили опять внутрь и догорали там тихо и слабо, — Хын-Лунг поводил длинной тонкой шеей медленно, почти незаметно.

Потихоньку шея у него словно вырастала или вытягивалась, как шея гуся…

Голова пригибалась тоже совсем по-птичьему набок, к плечу, — совсем так, будто Хын-Лунг прислушивался к ястребиному клекоту, раздававшемуся далеко в небе.

А когда гармоника начинала опять хрипеть и ворчать или взвизгивала на высоких нотах и сам Веревкин, будто эти высокие ноты врывались ему в грудь и бушевали в нем самом, откидывался назад всем корпусом и запрокидывал голову, устремляя глаза кверху или прямо перед собою и сдвигая черные брови, — Хын-Лунг тоже поднимал голову, выпрямляя шею, и его губы складывались в трубочку, будто он хотел присвистнуть, глаза вытаращивались; затем губы у него словно раздувало изнутри, и он произносил тихо:

— Хо!..

Веревкин, наконец, увидел его.

Он перестал играть, положил гармонику на колени и сказал Хын-Лунгу:

— Ну?

Потом прищурил один глаз, скривил губы и показал Хын-Лунгу кончик языка.

Хын-Лунг улыбнулся…

— Хо, — сказал он и закивал Веревкину головой.

— Хорошо? — спросил Веревкин, опять для чего-то нахмурившись…

На желтом лице Хын-Лунга появилось такое выражение, будто он проглотил что-то сладкое. Он повел шеей, прищурил глаза и ответил по-русски:

— Хорошо.

Хын-Лунг умел говорит по-русски.

В этот вечер у них и началось знакомство — у Хын-Лунга и Веревкина.

Хын-Лунг был «кули» — жалкий человек, работавший слишком много для других и слишком мало для себя.

Он однажды сказал Веревкину: