Проходит полчаса, час. Казаки молчат. И кругом вся степь будто вымерла.
И вдруг, Волчков начинает протяжно и немного в нос:
Сидит он в седле согнувшись, наклонив голову. Он несколько поотстал от товарищей. Лошадь у него идет еще медленней, чем у них.
— Ты же это что!
Он вздрагивает и выпрямляется. Перед ним урядник. В руке нагайка.
Волчков совсем растерялся, мигает глазами.
— Забылся… Ей-Богу… — лепечет он бессвязно… — Знаю покойник… нельзя…
Словно пыхнуло ему из души в лицо что-то и разлилось, озаряя все лицо.
— Ведь жив, — говорит он, — жив… А вы говорите в висок…
Предатель
I
Веревкин хорошо знал Хын-Лунга.
Он даже считал его своим приятелем.
Как то раз вечером, когда Веревкин сидел на заднем дворе на серых каменных, с обсыпавшимися углами, ступеньках и играл на гармонике, пригибая голову то к левому, то к правому плечу, растягивая гармонику во всю её ширину и покачиваясь медленно из стороны в сторону, весь отдавшись тягучим, немного хриповатым звукам, то замиравшим в тонких нотах, то хрипевшим громко, как старые расшатавшиеся ворота, — из за дощатой изгороди осторожно высунулась маленькая сухая головка с желтым, в мелких морщинах, лицом с черненькими глазками, в синем платке, повязанном по-бабьему.
Головка высунулась и сейчас же опять спряталась…
Потом показалась снова.
Гладкий высокий лоб блестел из-за изгороди как колено. Косые лучи солнца били Хын-Лунгу прямо в лицо. Он сощурил глаза, затем напряженно раскрыл их остановив на Веревкине…
Глаза приходились как раз в уровень с верхним краем загородки. Тонкие белесые брови поднялись над глазами, кожа на лбу собралась в морщины, длинные, извилистые, пересекавшиеся вертикальной морщиной посередине лбы и поднимавшиеся над бровями параллельно бровям.
Хын-Лунг схватился руками за перегородку и выставился из-за изгороди еще больше, до самого подбородка.
Пыльцы у него были большие, с острыми, выпиравшими на суставах, костяшками, с широкими желтыми ногтями.