Сказание о Майке Парусе

22
18
20
22
24
26
28
30

— Дак есть же? Иван Чубыкин?..

— А может, Фому Золоторенко? Все ж таки ахвицер, в военном деле кумекает поболе, чем Иван...

— Ни-ни! — Золоторенко замахал руками. — Куда мени супроть Ивана?! Он — голова! А у моей башке ище ветер гуляе...

Командиром отряда уже официально избрали Чубыкина, его помощником и временным начальником штаба — Фому Золоторенко, а Маркела Рухтина выбрали агитатором и связным, или «летучей почтой», как позже окрестили его партизаны...

* * *

— Добре, хлопцы, добре! — Фома Золоторенко в офицерской форме, при всех регалиях красуется перед строем, — ловкий, подтянутый — одно заглядение. Такому начальнику невольно станешь подчиняться и подражать, будь у тебя в руках даже деревяшка вместо винтовки, а на ногах — разбитые лапти. Желторотые парни-новобранцы, бежавшие от колчаковской рекрутчины, «едят» его глазами, мужики постарше тянутся изо всех сил, взмылившись, как лошади под неутомимым седоком.

— Кру-гом! — зычно орет Золоторенко. — Ложись! А ну, давай ще по-пластунски, вон до той сосенки. Быстрее! А ты шо зад отпятил, Русаков? Думаешь, голову спрятав, так противник тебя не побачит?!

Люди ползут в клубах пыли, поднимаются, снова падают, измотанные, грязные, как черти, а Фома неутомим.

— Шо казав Суворов про солдатское учение, га? — наскакивает он на хилого деда Силу, который в строю норовит притулиться к рядом стоящему или присесть на корточки. — А то и казав гениальный полководец: коли трудно в учении, зато легко в бою!

— Дак ты ж не Суворов, — кряхтит старик, размазывая грязь на лице подолом рубахи.

— А ты про то забудь! Для тебя я — Суворов, и Кутузов, и Барклай... этот... Тьфу, нечиста сила, позабыл... Бего-ом, аррш!!

Золоторенко, наконец, при своем деле, которое, может, на роду ему было написано, — даром что в целях конспирации и по прежней профессии Кузнецом его нарекли.

Майк Парус тоже при деле, и трудится с неменьшим вдохновением. Он сочиняет воззвания к сельским жителям. В помощники ему выискалось два грамотея: бывший ссыльный Карнаухов, толстый угрюмый мужик, да Спирька Курдюков, которого кержаки с детства готовили на своего проповедника и потому обучили грамоте. Помощники переписывают готовое, сочиненное Маркелом: Карнаухов молча, с тяжкими вздохами и сопением елозя длинным носом по бумаге, а Спирька то и дело вскакивает со стула, носится по избе, орет и машет кулаками:

— Чо ты, Маркелка, про лиригию ни словом не обмолвился в листовке?! Што она опивум народа, и так прочее?

— Нельзя пока об этом. Верующие за нами не пойдут...

— Ну и хрен с ними! Я сам верующим был, а счас могу любого попа али проповедника Христова на гнилой осине кверх ногами повешать! Зна-аю ихние проповеди! «Возлюби ближнего, ако самого себя...» А сам, паразитина, одной рукой кадилом машет, а другой — в карман к тебе лезет али за глотку цапает...

Маркел отмахивается, подходит к окну. Мимо избы, топоча, как загнанное стадо, бегут «хлопцы» Золоторенко. Дед Сила мелко трусит позади всех, придерживая портки. Свою огромную шомполку он тащит на плече, наподобие коромысла. Но и этак ему тяжело, он опускает «орудию» на землю, волочет за конец дула.

Никто, конечно, не заставляет старика становиться в строй, маршировать вместе с другими. Он сам напросился в роту Золоторенко и теперь вот лезет из кожи, чтобы не ударить в грязь лицом.

Вечереет. На столе — груда исписанной бумаги.

— На сегодня хватит, — говорит Маркел своим помощникам и выходит на улицу.

Тишина. Ласковая, недокучливая теплынь. На фоне светлого неба серыми столбами толчется мошкара.