Ужас на поле для гольфа. Приключения Жюля де Грандена

22
18
20
22
24
26
28
30

Мой профессиональный интерес был пробужден. Девушка была великолепным экземпляром, – худощавой и сильной, как Артемида; и бледность ее белой кожи была естественной, а не вследствие болезни. Тем не менее, не нужно было иметь специальную подготовку, чтобы увидеть, что она превозмогала бремя подавляемой нервозности.

– Разве это не сработает? – успокаивающе спросил я.

– Нет! – ее ответ был почти взрывным. – Нет, не сработает! Я могу делать эскизы в комнате, – все в порядке, хотя она не похожа на хлев. Но когда дело доходит до фигур, что-то вне меня… позади меня, как Алиса за Красным Королем, – вы знаете, – и так же невидимо, кажется, вырывает конец моего угля и направляет его. Я продолжаю рисовать…

Кое-что прервало ее рассказ.

– Рисовать – что? – скажите, пожалуйста, мадемуазель? – де Гранден отвернулся от своей партнерши, которая дошла до середины рискованного анекдота, и наклонился вперед. Его тонкие брови, поднятые наверх, его круглые голубые глазки, неподвижные и пристальные, выражали вопрос.

Девушка ответила на его просьбу.

– О, всякие вещи, – начала она, затем прервалась с резким, полуистерическим смехом. – Только то, что сказал Красный Король, когда его карандаш не работал! – резко произнесла она.

На мгновение я подумал, что маленький француз ударит ее, настолько жестким был его бескомпромиссный взгляд, когда он склонился над ней, но он лишь сказал:

– Ah, bah, пожалуйста, мадемуазель, давайте не будем слишком много думать о сказках, приятных или мрачных. После обеда, если вы будете так добры, мы с доктором Троубриджем окажем вам честь посмотреть эти ваши таинственные самопроизвольные рисунки. А пока давайте обратим внимание на эту превосходную пищу, которую предоставил нам добрый мсье Ван Рипер. – Внезапно он обратился к своей забытой партнерше в своей почтительно-любезной манере: – Да, мадемуазель, а потом епископ сказал ректору…

II

Ужин завершился, и мы отправились в верхний зал с балконом для кофе, табака и ликера. Радио, искусно замаскированное в средневековую фламандскую консоль, выдавало джаз с obligato[304] помех. Некоторые гости танцевали, а остальные собрались у камина и разговаривали приглушенными голосами. Каким-то образом огромный каменный дом, казалось, препятствовал легкомысленному поведению авторитетом своей древности.

– Троубридж, друг мой, – прошептал де Гранден мне в ухо, схватив меня за рукав, – нас ждет мадемуазель О’Шейн. Пойдемте, посетим ее студию, пока старая Mère l’Oie[305] не поведала мне еще одну из ее мерзких историй о нелепых клириках!

Усмехнувшись, когда я подумал, как партнерша маленького француза могла обрадоваться, услышав, что ее называют Матушкой-Гусыней, я последовал за ним по лестнице, пересек нижний балкон и поднялся по второй лестнице, более узкой и крутой, чем первая, в верхнюю галерею, где мисс О’Шейн ждала нас перед резной дверью огромной пещерообразной комнаты, отделанной потемневшим дубом от плиточного пола до потолка. Свечи были, видимо, единственным способом освещения, доступным в доме; и наша хозяйка зажгла их около полдюжины. Они стояли так, что их свет падал прямо на продолговатую доску с пожелтевшим картоном, прикрепленным к мольберту с помощью кнопок.

– Ну вот, это я начала делать, – сказала она, указывая на эскиз длинным, тщательно ухоженным указательным пальцем. – Это интерьер хлева в Вифлееме, и…

Короткое, полузадушенное восклицание, произнесенное с озадаченной, вопросительно нарастающей интонацией, прервало ее фразу, и она уставилась на свою работу, как будто никогда ее раньше не видела.

Наклонившись вперед, я изучал начатую картину с любопытством. Как она и говорила за ужином, интерьер, грубый, сырой и примитивный, не напоминал хлев. Кубические, необработанные камни составляли стены; своды соломенной крыши поддерживались рядом сходящихся арок с контрфорсами из блоков странного резного камня, представляющих широкие голые ноги, ступни которых попирали венцы отвратительных горгульих голов с получеловеческими, полурептильими лицами, которые под этим давлением сжались в адской муке и гневе.

В центре на переднем плане был поднятый прямоугольный объект, который напоминал мне саркофаг с плоским верхом, а рядом с ним, немного сбоку, вырисовывался слабый, чуть намеченный контур зловещей фигуры с грозно поднятой рукой. На переднем плане внизу преклонилась вторая фигура – вытянутая, смело набросанная женщина с протянутыми молящими руками и лицом, скрытым каскадом нисходящих волос. На заднем плане, предназначенном изначально, по-видимому, для домашних животных (я увидел, что позже тяжелые карандашные штрихи превратили их в человеческие фигуры), – едва намеченный монашеский силуэт в капюшоне.

Я невольно вздрогнул и отвернулся от рисунка, потому что не только в недоведенной линии и в наводящих на размышления штрихах, но и в неосязаемом духе всего было что-то скотское и грешное. Словно предлагалось нечто отвратительное, чреватое мерзким несоответствием похабной песни, напетой в церкви, которую написал бы автор «Господи, помилуй!», или розовой воды, спрыснутой на гниющие субпродукты.

Тонкие темно-коричневые брови де Грандена поднялись, пока почти не достигли берега его изящно расчесанных светлых волос, а навощенные кончики миниатюрных пшеничных усов растопырились, как пара рогов, когда он поджал тонкие губы, но не произнес словесного комментария.

Не так было с мисс О’Шейн. Как будто внезапный сквозняк ворвался в комнату, – она вздрогнула, и я увидел ужас, с которым широко раскрытыми глазами она смотрела на свое собственное творение.