...при исполнении служебных обязанностей. Каприччиозо по-сицилийски

22
18
20
22
24
26
28
30

Я допустил такого рода вероятие оттого, что провел несколько ночей в новых районах испанской столицы, там, где сейчас собираются люди особого толка.

„Просто так“ в те районы идти нет смысла, „просто так“ эти районы посещают группки наиболее отважных американских туристов, причем сопровождает их обязательно „офицер безопасности“ и, кстати говоря, правильно делает.

Чтобы постараться понять происходящее, вам надлежит пару дней не бриться (меня это не трогает — спасительная борода), смешно также надевать рубашку с галстуком. Желательны заношенные джинсы, бутсы, черный джемпер. Это почти униформа, так на вас не обратят внимания завсегдатаи. При этом конечно же следует исключить выражение интереса, ужаса, скорби, отчаяния, когда вы сядете в углу темного бара на драную циновку, подломите под себя левую ногу, закажете банку пива, достанете пачку сигарет и начнете свою работу — смотреть и запоминать.

Гремит джаз — это включена на максимальную мощность запись. В ходу ныне „пинг-флойды“, „музыка с обратной стороны Луны“: время предметных биттлов кончилось, сейчас слушают музыку странную, электрическую — истеризм в ней и некая наивная попытка сбежать от самого себя, отдав чувствования свои высчитанной на ЭВМ мелодии. Впрочем, мелодии нет, есть какой-то странный „чувственный логизм“, что и говорить, „ныне физики в почете“.

Модно эту музыку бранить. Куда как труднее в ней разобраться. Меня потрясла реклама одной из пластинок такого рода. На прекрасном глянцевом картоне фотомонтаж: вполне респектабельный мужчина (таких обычно заставляют позировать перед камерой с бутылкой „Балантайна“ в руке — „эстеблишмент“, с улыбкой и дружеством пожимает руку человеку, объятому пламенем. Причем этот, горящий, тоже старается улыбаться, но в лице его заметно нечто страшное, пепельное (поразительно это шолоховское: „глаза, присыпанные пеплом“!).) Разве это не есть пропаганда безысходности и отчаяния?

…Даже если вы придете в один из этих маленьких баров, что возле университетского городка, засветло, когда еще не включены фонари и угадывается в прекрасном мадридском небе багрянец, в котором чувствуется присутствие голубых снегов Сьерра Гарамы, — все равно в баре полутьма, ни одного окна, никакой вентиляции, слоится тяжелый дым, пол завален окурками.

Вот вошли трое: девушка лет шестнадцати, с нею малыши — лет десять мальчику, девчушке того меньше. Взяли бутылку „коки“ на троих, малыши ликуют, пьют дозированно, блаженными глотками. Девушка затягивается черным „дукадо“. Нога ее выбивает ритм, сначала осторожно, настраивающе, а потом она закрывает глаза, откидывается на подушку — теперь в такт музыке стремительно движутся ее руки, стиснутые в кулачки, а потом малыши начинают плясать, подражая взрослым, бессмысленно, а потому невероятно страшно повторяя все движения. Девушка будет сидеть здесь час, три, пять, и дети будут танцевать, потом они станут ловить ртом табачный дым, и лишь когда к их сестре подойдет парень (или мужчина, или двое мужчин) и протянет ей окурок, и она жадно затянется марихуаной (или героином, или тертым кокаином, или коноплей), и он что-то шепнет ей на ухо, и она, погладив малышей, скажет им, что скоро вернется, и уйдет развинченно, — вот тогда только маленькие перестанут танцевать и сделаются тихими, испуганными, беззащитными. И они прильнут к тебе, когда ты спросишь для них еще одну бутылку „коки“, ту, единственную, они уже выпили, хотя растягивали удовольствие многие часы, и станут отвечать на твои вопросы доверчиво, чисто, но — и это страшнее всего — понимающе. Они понимали, почему ушла их сестра Эсперанса, они знали, что после трех затяжек белым люди начинают смеяться беспричинно или очень громко спорить, „такие смешные, просто обхохочешься на них глядя“, а потом они попросят разрешения пощупать ваши руки — сколь вы сильны. Малыши уважают сильных, ибо окружают их люди развинченные, ломкие, усталые, тяжко собирающиеся по утрам. Малыши уважают силу, хочу повторить это. (Скомпрометировать поколение, целое поколение разложить его, сделать лишним, и на этой трагедии возвести идеал силы, когда человек будет казаться верхом совершенства, если не курит марихуану, всего лишь — таков, видимо, план, разработанный пекинскими стратегами. Но это — бумеранг, поскольку Система не хочет поклоняться „идеалу пекинской силы“, у Системы свои отвратительные „идеалы“. И в противовес „развинченным“ воспитывают холодноглазых ненавистников, подозрительных, отталкивающих все непонятное, расистов, полагающихся более на автомат, чем на собеседование. Американская провинция ныне — а она громадна — рекрутирует в ряды „холодноглазых“ сотни тысяч добровольцев, и это очень страшно, ибо мещанство угрожает цивилизации вне зависимости от того, на каком языке оно говорит. Впрочем, есть ли язык у мещан? Если рассматривать язык как средство для обмена идеями, то есть новым, он отсутствует, обмениваются привычным, нового страшатся, бегут его, а если не удается избежать — запрещают, шельмуют, издеваются над ним. Хочу вспомнить одно высказывание: „Худшая черта нашей культуры заключалась не только в полной импотентности художественного и общекультурного творчества, но и в той ненависти, с которой стремились забросать грязью все прошлое. Почти во всех областях искусства, в особенности в театре и в литературе, у нас на рубеже XX века не только не творили ничего нового, но прямо видели свою задачу в том, чтобы подорвать и загрязнить все старое. В этой связи опять приходится указать на трусость той части нашего народа, на которую уже одно полученное ею образование возлагало обязанность открыто выступить против этого опозоривания культуры. Наша интеллигенция из чистой трусости не решалась этого сделать. Она убоялась криков апостолов большевистского искусства, которые, конечно, обрушивались самым гнусным образом на каждого, кто не хотел видеть перл создания в произведениях этих господ.

Все совершенно непонятное и просто сумасшедшее в их произведениях они рекламировали перед изумленным человечеством как продукт внутренних переживаний… Это несомненно являлось симптомом наступающей недоброй эпохи“.

„Недоброй эпохой“ Гитлер — а он автор этого пассажа — считал эпоху Горького, Маяковского, Брехта, Пикассо, Шолохова, Эйзенштейна, Чаплина, Прокофьева, Жана Ришара, Блока, братьев Васильевых, Пастернака, Гарсии Лорки, Меерхольда, Хемингуэя, Манна, Вахтангова, Чапека…

А ведь этот список великих можно продолжить.

Страшно: недоучившийся мещанин, истерик и кликуша смог сжечь книги, ноты и картины всех тех, о ком я вспомнил выше. Сжег! И этому аплодировали холодноглазые недоучки с хорошо развитой мускулатурой, в тщательно отутюженных брючках).

…Девушка вернулась через час — белоглазая, растерзанная. Она как-то странно посмотрела на детей, усмехнулась мне, обвалилась на грязную подушку, и снова руки ее стали конвульсивно сжиматься в такт электромузыке. Малыши, словно щенки, бросились к ней, прижались, словно бы искали защиты, а может, отдавали себя, чтобы защитить сестру.

Позже, часам к десяти, начали приходить парни в майках с портретами Мао и Троцкого.

Те же движения, повторяющие металлостружечный ритм музыки, что и у всех здешних обитателей, то же отсутствие во взгляде. Оно продолжается, это отсутствие, долго, невыносимо долго, полчаса, а то и час. Потом, прочувствовав, что ли, посетителей (пожалуй что, именно так — „прочувствовав“, ибо и эти, в майках, казалось, не видели никого окрест), типы с портретами Мао лезут в карман и кладут перед собою на столик коробки „Мальборо“, достают оттуда несколько сигарет, одну откладывают в сторону, сразу заметно — самоделка.

И снова — отсутствие во взгляде, ожидание.

Словно бабочка на огонек, из темноты бара подсел к моим соседям юноша — связка книг заткнута за пояс (как смог, черт возьми?! Истинное „теловычитание“!), видимо, пришел сюда прямо с лекций.

Мой сосед в майке подвинул пареньку сигарету с марихуаной — мизинцем. Паренек передал деньги под столом (ага, вот для чего здесь столики укрыты драными скатертями с бахромой!), взял сигарету, исчез в темноте.

И пошло. Один за другим подлетали юноши и девушки, прямо-таки страшно было смотреть на это. Какие-то новые звуки наполнили темноту бара — вздохи, плач, быстрые возгласы.

Вдруг появился мужчина средних лет, в костюме. Соседи сразу же убрали со стола одну пачку „Мальборо“, две других оставили, начали громко, подчеркнуто громко, говорить о лекции „дона Анхела“, о том, что он — явный человек Франко, что его надо вздернуть: камуфляж политикой — так называется этот прием у „жучков от наркотиков“, за такого рода разговоры сейчас не берут, зато симпатии всех посетителей на их стороне, сейчас в Испании все ненавидят франкизм и Франко, все, как один. Даже те старики, которые боготворят Франко, вынуждены защищать свою позицию, вздыхая: „Да, он, конечно, ошибался, но тем не менее кто может спорить, что он был выдающейся личностью? Победить такого сильного противника, как коммунисты, обыкновенный человек не мог бы“. Сейчас еще добавляют: „Победить такого мужественного, талантливого противника, как коммунисты“. Мол, глядите, как мы объективны, и вам не грех быть такими же, хотя бы по отношению к мертвому уже Франко.

Мужчина, обсмотревшись, подошел к столику тех, кто был в майках: