– Замолчите, вы ничего не понимаете, девочка…
Но, должно быть, досада и намеренная сухость этих слои звучали ложно, Симочка не унялась.
– Вы же только что рассказали мне свою историю. Если вы считали меня девочкой… – она замялась, Таня не перебила. – Ну да, если считали… Но ведь не считали. Да мне и Славка, когда вас устраивал на квартиру, рассказал, я и тогда поняла много… Вы сами насилуете себя.
– Уйдите, – сказала Таня, – уйдите, уйдите, – глуше повторила она, вскочила, сама подошла к двери. И, вскинув руки к притолоке, как будто обнимая тень того, кто только что скрылся за этими створками, заплакала.
Симочке пришлось повозиться с ней почти до рассвета.
IV
Дня через два Таня встретилась с мужем. Она только что вышла из полутемного и прохладного вестибюля суда,
солнце бросилось на нее, со всей нещадной ласковостью вцепилось в лицо, – даже голова закружилась. Прислонилась к стене, закрыла глаза, два багровых горячих круга затрепетали под веками, большой палящий диск прикрыл лоб. Обвинительное заключение, как она узнала, не сегодня-завтра будет вручено обвиняемым, дело назначалось к слушанию через неделю-полторы. Смутное желание потерять сознание, полное боли, тревог, опасений, упасть на землю – и пусть пепелит солнце – сгореть, не видеть ничего, не слышать, накатило на нее. И она в самом деле едва не грохнулась, припала к шершавой штукатурке, услыхав
(голос как трубный грохот):
– Таня, ты?
Открыла глаза, кровавая муть застилала их, тот же голос оглашал весь мир:
– Да что с тобой, детка? Тебе плохо?.
Крикнуть бы: «Да, плохо, очень!. », но он взял за руку.
– Нет, нет, – сказала она, вырывая руку. – Мне ничего, совсем ничего… Так задумалась, испугалась… от неожиданности это бывает, не узнала…
– «Бывает, не узнала». Редко так бывает. Ну, здравствуй. Прошептала «здравствуй» и быстро, почти убегая, заторопилась по улице. Франтоватые зеваки, что, шаркая контрабандными ботинками, фланировали по тротуарам, с проницательной ухмылкой, долго наблюдая, как рослый рыжеватый гражданин преследовал худенькую, невзрачно одетую девушку в платочке, отмалчивающуюся на заигрывания.
Михаил Михайлович рассказывал, что приехал по вызову следователя и что допрос вымотал душу. Ему хотелось, чтобы она отозвалась на жалобы ласковым словом.
Таня шла с повисшими руками, опустив глаза. На скулах, на остром с горбинкой носике появился загар, она посмуглела, погрубела, посвежела. Михаил Михайлович запинался, едва удерживался от порыва схватить ее, крикнуть, что не такой недотрогой видел ее в одиноких мечтах, напрасно она прикидывается костистой и недоступной, все равно он знает ее всю, она никуда не уйдет из властной памяти живого мужа.
– Какие показания ты дал у следователя? И о ком он спрашивал?
– Главным образом, – Крейслер сглотнул слюну, – о
Веремиенко. Я говорил все, что знаю, и правду. Я, собственно, дал характеристику, потому что о преступлениях что мне известно? Сказал, что он добросовестный, но неровный работник, неутомим и ленив одновременно, по-хохлацки.