Как-то он написал ей:
И она этой слабости и устали поверила больше, чем любовной тоске, и он стал ей ближе. Сухой восторг гнал ее в темные передние учреждений, в прокуренные комендатуры с запахом пропотевших сапог и истерическими выкриками. Позже, перед судом, член коллегии защитников
Братцев, рябой и моложавый человек, с такими движениями, словно он собирался сейчас взлететь, спросил, кем она доводится его подзащитному. «Никем, он любит меня».
Братцев побагровел, стал заикаться, и плачущий голосок его (ей вспомнилось, что в суде адвоката звали «Москву слезой не купишь») зазвучал обиженно… Стоило больших трудов уговорить его взяться за дело Веремиенко: адвокаты еще не знали, как вести себя в хозяйственных процессах, потрухивали, – и Таня начала придумывать правдоподобный рассказ об отношениях с Онуфрием Ипатычем. Признание в близости все рассеяло бы, но показалось немыслимым произнести эту ложь. В уголовном розыске ее для упрощения считали за сумасшедшую родственницу, только морщились на ее раздраженные крики о беспорядке.
Она преобразилась.
– Я связала свою участь с преступником, что с меня возьмешь, – заявила она однажды.
Сказано это было при особых обстоятельствах. В одно ветреное утро, обещавшее бешеный зной к полудню, Таня заняла место в длинной очереди с передачами. Человек на пять впереди суетилась коротконогая круглая женщина с двумя большими узлами, все совала один белоголовому мальчику и, когда тот хныкал, уставая, отбирала обратно.
– Сташек! – позвала Таня.
Мария Ивановна повернула на восклицание мокрое лицо шафранного оттенка, не удивилась, поклонилась сухо. Однако Таня подошла к ней.
– Мой-то пан тоже попал. Оговорили ваши-то! – злобно прокричала Мария Ивановна, чтобы другие слышали, –
будто он им помогал через границу переправляться, мой-то, мухолов…
– Почему же у вас две передачи?
Толстуха спрятала глаза, отмахнулась.