Саранча

22
18
20
22
24
26
28
30

– с другой.

Несветевич бушевал, опасаясь кричать, шипел, беззвучно бросал кулаки на стол, кусал длинные усы, ругал матерно нэпманов. Обычно медоточивый и слезливый, склонный к родственным излияниям, теперь клял свое доверие ко всем дядьям и тетям. Ругательства понемногу сосредоточились вокруг Воробкова и его близких, даже город Баранов был помянут. Григорий Васильевич не воспламенился, не в таком настроении был человек. С

высоты своего постоянного, как порок, горя он посматривал на суету бухгалтера презрительно и даже с усмешкой.

– Ну, будет, Иван Иванович, – сказал он нарочито вяло.

– Таким я вас не уважаю. В деле надо спокойнее держаться.

Несветевич побледнел. В первый раз с ним так разговаривал Воробков.

– Выручку примите. Тут две тысячи семьсот рублей.

Мне пора к Ланину.

2

По асфальту из Никольской, подернутому ненастной сединой, – тающим первым слоям снега, легшим как неудачная подмалевка зимы, продавливались упруго изогнутые ленты автомобильных следов. Синодальная типография блестела в изморози, как в чешуе. Сырой, казавшийся соленым и необычайно здоровым, воздух проник в самые сокровенные глубины дыхания. Воробков почувствовал некоторое подобие радости жизни. Непривычное ощущение потрясло его, как младенца. Крик вскипел в горле. Если бы седок не удержался и вскрикнул, извозчик, вероятно, различил бы в странном вопле тоску бессмысленно тратимых дней и хоть небольших, но все же человеческих сил. Этот крик показал бы самому кричавшему меру несчастья и опасность, которая ему грозила. А извозчик, может быть, понял бы и возмущение молодости, победительной даже в борьбе со смертельными недугами, но уходящей тем быстрее, чем полнее пользуются ее могучей силой.

Высоким горем Григория Васильевича была любовь его к Людке Несветевич. Любовь эта напоминала болезнь вроде малярии, припадки которой всегда известны и всегда новы и неожиданны, бред которой утомителен. Эта любовь истязала его. Григорию Васильевичу было тридцать два года. Он мог бы насчитать два-три увлечения, два-три десятка случайных женщин. Чаще они были старше его, податливы и добры. Из какого-то уважения, он всегда считал любовницу опытнее себя, мудрее в утехах и в жизни. Он безразлично отдавался их мощному покровительству.

Людмила Ивановна овладела им вполне и сразу. Она ненавидела куренье, запах никотина изо рта, заставила его бросить привычку к табаку. Вспоминая жизнь до встречи с

Людмилой, ровное существование, полное удовольствий, Григорий Васильевич испытывал такое чувство, словно он это свое прошлое вычитал в неособенно занятной книге.

Настоящее же, тот отрезок бытия, который не имел почти истории, ибо все дни стояли вплотную и каждый мог быть вызван в памяти во всех подробностях, как только что протекший час, – началось с этой встречи. Отличие этой поры от предыдущих тридцати лет заключалось в том, что все чувства получили необыкновенно резкую окраску и колебания, и смены их были так значительны, что никогда он не считал это разнообразие нормой. В конце концов печали, горечи накапливалось с каждым часом все больше, но зато радости пронизывали эту толщу так ярко, так остро, что мысль о покое приходила лишь в виде тоски о самоубийстве. Иногда от утомления он напивался в одиночку.

Людмила Ивановна едва ли сколько-нибудь любила его.

Эта востроносая вдовица, изъеденная болезненной тревогой, что жизнь вот-вот прервется либо смертью, либо бедностью (что для нее представлялось равнозначным), бессмысленно искала наслаждений и не находила их. Тянула в театр, в ресторан, сидела с видом не туда попавшего человека, поминутно справлялась, нет ли угара и не простудится ли она в вестибюле. Ее подруги расцветали, заметив в зале какую-нибудь знаменитость. Она же, когда ей показали Малиновскую, зевнула.

– Фиолетовая какая-то…

Некрасивая, небрежная, она все же обольщала. Ее тайной было страдание, вернее – до страдания доведенное беспокойство. Холодная, рассудительная в любви, она не закрывала глаз даже из деликатности. Ей иногда хотелось расплакаться из зависти к тем женщинам, которые к «этому» не чувствуют скучливого отвращения. Но кривая улыбка и пот бесплодного томления на ее широком лбу стоили рыданий. Ее любовник учился состраданию.

– Укуси, чтобы я умер, – просил он.

Она высказывала оскорбительные, неожиданные замечания. Так, два дня тому назад, после «Игры с джокером», они заехали в какой-то подвальчик, сырой и подозрительный, с безобразными гротами и отдельными кабинетами, двери которых были предварительно сняты с петель.