Саранча

22
18
20
22
24
26
28
30

3

В четвертом часу ночи Марина Владимировна позвонила Суходольскому:

– С Кэт произошло что-то невероятное! На нее совершили нападение, – только что сообщили из милиции. Туда поехали Рувим и Мулевич. Я позвала дворничиху, она не может прийти, одной мне страшно. Приезжайте как можно скорее! Ведь из-за вас все и произошло, – не мог проводить!

Александр Валентинович мычал что-то невразумительное, Марина Владимировна рассердилась и заявила, что он разговаривает так, как будто ничего особенного не произошло и «как будто его хата с краю, тогда как…». Но тот повесил трубку, и испуганная дама не поняла, явится он или нет. Александр Валентинович приехал, правда уже тогда, когда привезли пострадавшую.

Кэт полулежала на диване, растерзанная и грязная, лицо ее было покрыто ссадинами, лоб в неряшливом сбитом бинте, на стуле валялся грязный грубый чужой носовой платок в крови. Она ничего не узнавала, истерически взвизгивала. Суходольский встал в углу, в тени, не проронил ни слова. Мулевич ахал, бегал по комнате, Марина

Владимировна суетилась с тазом, уговаривала сестру помыться, та, видно, не понимала, что от нее хотят. Рувим

Савельевич сидел за столом в кашне и шапке и, ужасаясь, пил коньяк рюмку за рюмкой.

– Я совершенно не пьянею… – шептал он.

– Когда же вы, наконец, ее умоете? – грубо, как он никогда здесь себе не позволял, спросил Суходольский, –

Ведь у нее весь нос в крови, в каких-то нашлепках…

Марина Владимировна его обрезала, напомнила, что он сам виноват. Суходольский снова надолго замолчал. Кэт умылась, ей дали коньяку, засмеялась. Она смеялась длинными, ровными восклицаниями, словно училась произносить этот звук: ха-ха-ха! И прерывая речь невеселым хохотом, принялась рассказывать. Она рассказывала автоматически подробно, возобновляя все детали, все мелочи, которые отпечатались в ней за те страшные десять минут. Она рассказала о скользких тротуарах и о фонаре в сучьях, о галках и, как затверженную, повторила всю ругань, которой бандиты помогали работе. Она дословно воспроизвела все комбинации Бамбука из святителей и пролетариата, короткую матерщину Лапши-Жижи, – память извергала услышанное без задержки и искажения. Ее никто не прерывал, щепетильный Мулевич застыл, раскрыв рот, Марина покачивала ласково головой за каждым загибом, – в тот момент все казалось естественным, даже эта неестественно открывшаяся пропасть бессознательного. Александр Валентинович забивался все дальше в тень, в угол. Кэт, по мере того как приходила в себя, все пристальнее останавливала на нем взгляд, приподняла голову с подушки и наконец вовсе не отводила глаз от угла, где за пианино, в полутьме, матово белело бледное лицо. Теперь она обращалась только к нему.

– Я бросилась бежать! Меня ударил бандит в полумаске ладонью по шее, это дало мне силу. Я бежала, боялась дышать, не то что крикнуть. Выбежала к стене Страстного, с Малой Дмитровки повернул извозчик с каким-то толстяком. Я бросилась к ним и закричала: «Обратно, обратно!

Поверните лошадь обратно!» Толстяк страшно растерялся,

– полуголая, растерзанная женщина, в мороз, – мы повернули, проехали по больничному проезду, и я видела, как грабители совершенно спокойно разошлись. Я испугалась, как бы они не увидали меня, – мне казалось, что теперь, увидав во второй раз, они наверное не пощадят. Толстяк все спрашивал: «Неужели мы поскачем по Трубной? Зачем нам к Трубной, – ведь это же дно!» Извозчик объехал бульвар и, нахлестывая лошадь, понесся обратно к Страстному. На Страстной сразу толпа, милиция. Милиционер направляет меня в отделение, я боюсь одна, тут вызывается провожатый – какой-то рыжий усач в бекеше. Мы берем нового извозчика в Дегтярный переулок, где отделение милиции. Провожатый прижимает изо всей силы за талию и все время, как попугай, повторяет: «Барышня, со мной вы не бойтесь!» Я отодвигаюсь и твержу свое. В аптеке переполох. Дежурный, вместо того чтобы сделать перевязку, кричит: «Ой, я боюсь крови, уберите ее!»

Кэт уронила голову на подушку и захохотала. Смех смешался со слезами. Пострадавшая вероятно впервые поняла всю жалкую беспомощность своего положения, всхлипывала, сморкалась в грязный чужой платок.

– Ах, что же это за безобразие, беспорядок!. И без помощи, совершенно без помощи! Я сама кое-как замотала голову, мне помогал только пьяный усач, да и то в своих целях. Только в милиции он понял, что я не побитая проститутка, а приличная дама, которую ограбили. Когда приехал Рувим, он смылся, даже не простившись. В эту ночь было несколько налетов и какие-то калеки, избитые, испуганные люди сидели на скамейках. Старый еврей стонал и скулил об отрубленных пальцах, укачивал руку в тряпке как ребенка, – ему отрубили пальцы налетчики, когда он открывал дверь и пытался задержать ее на цепочке. Он корчился от боли, но сидел как все, в очереди, – я за ним, – мы ждали очереди, допроса и протокола. Меня тошнило от всего пережитого, от страха – как от голода.

Вдруг вводят какого-то матроса. Он, видимо, занюхан, челюсти так и ходят. Соседи меня спрашивают: «Это ваш матрос?» Меня позвали к начальнику, там я рассмотрела арестованного. Он был широкоплечий, крепкий, бледный,

встал передо мною в позу, два милиционера с револьверами рядом, какие-то люди кругом, а он начал декламировать, завывать как в Камерном театре: «Женщина, я никогда не видал тебя. Неужели ты можешь предать невинного?» Он завывал и извивался. Мне стало совсем противно, совсем до рвоты, никогда еще не испытывала я такую злобу на человека. Я сказала: «Да, похож!» Впрочем, он оказался вовсе не матрос.

Суходольский – это все заметили в комнате – хрипло кашлянул, сделал два шага к столу, сказал:

– Да, конечно, не матрос. Простите… Марина Владимировна, можно мне вина?