Коммерческий гений Бардика не замедлил проявиться в том тонком искусстве, с каким он сумел вытянуть из этих несчастных признание, что при всей нищете у них имелось несколько страусовых перьев. Он тотчас предложил продать их ему, и на вечер была назначена деловая встреча.
— У тебя, значит, есть деньги расплатиться с ними? — удивленно спросил Сиприен.
В ответ Бардик с веселым смехом показал ему горсть медных пуговиц— коллекцию, собранную им за один или два месяца, которую он носил в холщовом кошельке.
— Это нельзя считать настоящей монетой,— сказал Сиприен,— и я не могу позволить, чтобы ты рассчитался с этими беднягами несколькими дюжинами старых пуговиц!
Однако он так и не смог растолковать Бардику, в чем состояла неблаговидность его намерения.
— Если макалакка возьмут мои пуговицы в обмен на свои перья, то кому от этого плохо? — отвечал он.— Вы ведь знаете, что им ничего не стоило подобрать перья! У них нет даже права владеть ими, они не могут даже показать их, разве что тайком! А пуговица, напротив,— вещь полезная, куда полезнее страусиного пера! Так почему же мне нельзя предложить дюжину, даже две дюжины пуговиц в обмен на такое же число перьев?
Рассуждая так, юный кафр не учитывал, что макалакка соглашались на его медные пуговицы не ради пользы, которую могли бы из них извлечь, поскольку почти не носили одежды, но из-за той предположительной ценности, которую приписывали этим металлическим кружочкам, так похожим на монеты. Таким образом, затея оборачивалась самым настоящим обманом. И все-таки Сиприен должен был признать этот оттенок слишком тонким, чтобы его могло уловить сознание дикаря, и он предоставил Бардику действовать по собственному усмотрению.
Коммерческая операция Бардика состоялась вечером при свете факелов. Кафры макалакка явно испытывали опасение, как бы покупатель их не обманул, поскольку не удовлетворились светом, зажженным белыми путешественниками, а приволокли с собой вязанки кукурузных початков, которые и подожгли, предварительно воткнув в землю.
Наконец туземцы выставили напоказ страусиные перья и захотели ознакомиться с пуговицами Бардика. И тут между ними разгорелся бурный, сопровождаемый жестикуляцией и воплями спор о назначении и стоимости металлических кружочков.
Никто ни слова не понимал из того, что они говорили на своем скоропалительном языке; однако достаточно было увидеть их красноречивые гримасы и нешуточный гнев, чтобы убедиться в огромном интересе, который представлял для них этот спор. Внезапно страстные прения прервались неожиданным событием. Из чащи, перед которой совершалась сделка, появился высокий негр, с достоинством кутавшийся в драный плащ из хлопчатобумажной ткани, его лоб украшала своеобразная диадема из бараньей кишки, которую обычно носят кафрские воины. Негр тут же, рассыпая налево и направо удары древком копья, набросился на кафров макалакка, застигнутых на месте свершения запретных действий.
— Лопеп! Лопеп! — возопили несчастные дикари и бросились кто куда, подобно крысиной стае.
Но круг черных воинов, внезапно вынырнувших из-за кустов; что окружали лагерь, сомкнулся вокруг них и не дал убежать. Лопеп тотчас велел передать ему пуговицы; он тщательно рассмотрел их при свете горящих кукурузных стеблей и, не без явного удовлетворения, уложил на дно своего кожаного кошеля. Потом устремился к Бардику и взял у него из рук уже приобретенные страусиные перья, присвоив их точно так же, как пуговицы.
Белые оставались пассивными свидетелями событий, не очень понимая, удобно ли им вмешиваться в происходящее, как вдруг Лопеп разом разрешил все трудности, направившись к ним. Остановившись в нескольских шагах, он в повелительном тоне произнес очень длинную речь, к тому же совершенно непонятную. Джеймсу Хилтону, слабо понимавшему язык бечуана, удалось все же уловить общий смысл обращения, и он передал его своим спутникам.
Суть речи сводилась к недовольству кафрского вождя тем, что Бардику было позволено вести торг с макалакка, которые не могут иметь никакой собственности. Под конец он объявлял о намерении приступить к изъятию контрабандных товаров и спрашивал у белых, что они имеют ему возразить.
Среди белых мнения на этот счет разделились. Аннибал Панталаччи предлагал немедленно пойти на уступки, дабы не ссориться с бечуанским вождем. Джеймс Хилтон и Сиприен, признавая полезность такой позиции, выражали, однако, опасения, как бы своей чрезмерной уступчивостью не поощрить Лопепа в его наглости и не оказаться перед неизбежностью жестокой стычки, если тот начнет предъявлять все новые и новые требования.
Кратко, вполголоса посовещавшись, путешественники договорились оставить бечуанскому вождю пуговицы, но настоять на возврате перьев. Именно это — с помощью то жестов, то немногих кафрских слов— и поспешил втолковать вождю Джеймс Хилтон.
Лопеп встал сначала в позу дипломата и сделал вид, что колеблется. Однако стволы европейских ружей, поблескивавшие в полумраке, быстро убедили его, и перья он возвратил. С этого момента вождь, человек, как оказалось, очень умный, повел себя гораздо более гибко. Он предложил троим белым, а также Бардику и Ли, по щепотке табаку из своей огромной табакерки и расположился на отдых. Стакан водки, который поднес ему неаполитанец, окончательно привел его в хорошее расположение духа; спустя полтора часа, которые та и другая сторона провели почти в полном молчании, вождь поднялся, чтобы пригласить путешественников нанести ему визит в его краале на следующий день. Это было ему обещано, и после обмена рукопожатиями Лопеп величественно удалился.
Спустя немного времени все улеглись спать, за исключением Сиприена, который, завернувшись в одеяло, грезил, устремив взор к звездному небу. Ночь была безлунная, но вся блистала пылью бесчисленных звезд. Костер потух, но молодой инженер не придал этому значения.
Он думал о своих родителях, которые в этот момент, конечно, и не подозревают о приключении, забросившем его в пустыни Южной Африки, о прелестной Алисе — она теперь, возможно, тоже глядит на звезды, и вообще обо всех дорогих ему людях. Погружаясь в эти сладкие мечты, еще более поэтичные среди молчания бесконечной равнины, он уже засыпал, как вдруг топот копыт и необычное волнение, донесшиеся с той стороны, где были привязаны на ночь быки упряжки, заставили его встряхнуться и вскочить на ноги.
В темноте ему почудился шорох, словно кралось какое-то животное, которое, без сомнения, и было причиной волнения быков. Не представляя себе, что бы это могло быть, Сиприен схватил попавшийся под руку кнут и осторожно двинулся в сторону привязи.