«….Алиабад — Каспийск — Харьков — Ленинград. Па-автаряю: прекращается посадка на самолет, следующий рейсом…»
Никита недоуменно оглянулся, с трудом возвращаясь со своей богом забытой в горах, прекрасной, продутой чистыми ветрами Рагуданской таможни в раскаленную, душную печь Каспийска.
Он прошел мимо прыщеватой девицы-контролерши и равномерно, как автомат, зашагал к своему тяжелобрюхому «ИЛ-18».
Издали увидел, что в проеме двери стоит тоненькая, затянутая в синий, до неправдоподобия, костюмчик борт-девушка и нервно машет ему рукой, а трап собирается отъехать.
Бортпроводница показалась ему вдруг похожей на Таню, и он замедлил шаг. Ему внезапно захотелось, чтобы самолет улетел без него, бросил его здесь, в этой мозгоплавильне, одного, потому что знал: еще несколько шагов, и сходство между девушкой и Таней исчезнет.
Он теперь часто принимал других женщин за Таню. Таню первых дней их знакомства.
И странно, он совсем не помнил ее такой, какой любил больше всего — в ее последние дни, — располневшую, стесняющуюся своего живота, в котором зрела новая жизнь. Жизнь, так и не узнавшая, что есть солнце и небо, и горы, и самолеты, и другие люди; что есть любовь и смех, и желтые верблюды в желтых песках, и грохочущие города, и…
Никите вдруг пронзительно увиделась вся огромность, неисчислимость потерь для этой несостоявшейся жизни — целый мир.
«А стюардесса так волнуется там, на трапе, будто происходит непоправимое… Непоправимо только одно — смерть», — мысль была обнажена и жестка, как стальной прут.
— …Вы, наконец, или нет?! Из-за вас на три минуты опаздывает самолет! Самолет, понимаете?!
«На три минуты! Самолет! Это ужасно… А если на всю жизнь, минус еще два месяца? Потому что семь месяцев во чреве матери — это только преджизнь, теплое созревание…
Ну, зачем ты так, девочка? Успокойся. Три минуты — это не очень много, если целая жизнь впереди… Нет, не хочет… Расписание!
А душу из тебя вынимали? Или ты накрепко уверена, что душа — это пар? Напрасно! Впрочем, дай тебе бог всю жизнь быть в этом золотом неведении».
Он ободряюще улыбнулся бортпроводнице и прошел в салон.
Стюардесса, готовая разорвать этого неторопливого разгильдяя, эгоиста, с походкой лунатика, вдруг умолкла.
Она увидела глаза. Из глаз на нее глядела боль. Глаза были выцветшими из-за этой нестерпимой боли.
И девушка испуганно умолкла, потому что столько боли в глазах она видела впервые.
А Никита сел в свое кресло, и обнаружил, что соседа нет, сошел в Каспийске.
За иллюминатором медленно поплыл аэровокзал. Бездарное детище холодного сапожника от архитектуры.
И после его угловатого уродства особенно разительной была строгая, сдержанная красота самолетов, не утративших и на земле своей стремительности. Они спокойно и доброжелательно глядели на своего собрата, неторопливо собирающегося в путь, домой, в небо. Они не завидовали ему, потому что красивые, сильные и умные не могут быть завистниками. По крайней мере — не должны.