— С самолета сбросили! — кричит Рева. — Читай, Захар! Читай!..
Мне трудно передать чувства, пережитые мной в то время. Они были похожи на чувства, охватившие меня в хате Скворцова, где впервые после долгого перерыва услышал такие дорогие, такие желанные слова: «Говорит Москва!..» И тогда, и сейчас со мной говорила Родина. Но теперь, когда передо мной была «Правда», ощущение тесной неразрывной связи с родной землей было несравнимо полнее и глубже.
От этого сердце наполнилось еще большей решимостью отдать все свои силы на борьбу с врагом, непоколебимой стала вера в то, что мы идем по правильному пути, что мы победим.
Мы снова и снова перечитываем газету. Каждый хочет в своих руках подержать ее, собственными глазами увидеть каждую строку…
— Товарищи! Сейчас же, не медля ни минуты, понесем народу слово правды!
Не помню, кто первый говорит это вслух — может быть, я, а может быть, Рева или Богатырь, но эта мысль рождается у нас одновременно.
Мы пойдем в Красную Слободу. Да, именно в Красную Слободу. И не только потому, что на сегодняшний вечер там назначено собрание и в Слободе нас ждут Бородавко и Пашкевич. Мы пойдем туда потому, что там злобствует Тишин, потому, что там страхом смерти, пожара, разорения скована воля людей — и, быть может, именно слобожанам в первую очередь надо принести слова, полные уверенности в победе.
В сумерки подходим к Красной Слободе. Ее главная улица вытянулась вдоль привольных заливных лугов реки Неруссы. С противоположной — северной — стороны к ней вплотную подходит Брянский лес. Глухие лесные проселки соединяют эту деревню со Смилижем и Чернью. На другом берегу Неруссы расположилось большое село Денисовка. А вокруг на десятки километров — темный, густой болотистый лес.
Не впервые я в Красной Слободе. Помню, это было примерно месяц назад. Мы с Ревой вошли в Слободу ранним утром. Почти одновременно в село с противоположной стороны въехали фашистские машины. Уходить было поздно, и мы спрятались на чердаке недостроенного домика. Оттуда смотрели сквозь щель, что делается в Слободе, прислушивались к выстрелам, гортанным выкрикам.
Колеса машин, буксуя в грязи, как жернова размалывали мокрую землю, обрызгивая грязью стены аккуратных домиков. Из кузовов выскакивали фашистские солдаты и разбегались по хатам. Оттуда неслась истерическая немецкая ругань, злые отрывистые слова.
А по улице, воя моторами, шли все новые и новые грузовики.
Потом фашисты начали грузить в машины туши только что убитых коров, птицу, сало, теплую одежду. И — странно — за весь день мы не видели на улице ни одного колхозника, не услышали ни единого русского слова: все молча сидели по хатам. Только староста Тишин вылез наружу. Он стоял поодаль, гладил рукой широкую бороду и следил, как солдаты грузили на машины колхозное добро.
Когда же ушли машины и смолк гул моторов в лесу, слобожане вышли из хат. Они бродили по дворам, по улицам — медленно, молчаливо, словно это не их село разорено фашистами. Даже среди ребятишек не было слышно обычного смеха, шуток, горячих ссор. Значит, и веселую безмятежную ребячью душу оглушила война.
С тяжелым чувством уходили мы тогда из Красной Слободы. Нам казалось, здесь еще слишком сильна растерянность от первого неожиданного удара, и не скоро избавятся от нее слобожане.
Правда, в последние дни нам говорили — изменилось это село. Тишин уже боится ночевать в своем доме. Но все же с волнением вхожу я сейчас в Слободу: удастся ли Бородавко и Пашкевичу заставить Тишина собрать народ?
Лаврентьич и Николай встречают нас у околицы. Вид их мрачен.
— Ушел, сукин сын! — сердито бросает Бородавко.
Лаврентьич рассказывает, что, поговорив со слобожанами, он решил арестовать Тишина, но перед этим заставить его собрать народ. Староста как будто охотно согласился, пошел по хатам — и скрылся. Перерыли всю Слободу — словно сквозь землю провалился.
— Народ собрался?
— Валом повалил. В школе яблоку негде упасть. Все уже добрый час ждут. Почему задержались?