Старый гринго

22
18
20
22
24
26
28
30

Что сказал старый гринго вчера вечером мисс Гарриет? Она приехала учительницей в усадьбу — которой уже нет, которую она никогда не видела — обучать английскому господских детей, не зная, что это за дети и существуют ли на самом деле.

— Они тут подыхали от скуки, — сказал Арройо, и его тяжелые, крепкие слова падали на эту землю, лишенную рек.

— Они тут подыхали от скуки, господские сынки, они иногда наезжали сюда на каникулы. Управляющий вел все дела. Прошли те времена, когда помещик всегда был здесь, считал коров и мешки с зерном. А эти, когда приезжали, подыхали от скуки и лакали коньяк. А еще устраивали «бои быков» с телками. А еще скакали по полям, по тяжко поднятым землям пугать крестьян, гнувших спину над хилыми всходами в Чиуауа, где росли агавы, тощая пшеница и фасоль; отпетые мерзавцы били мужчин мачете плашмя по спине и охотились с лассо на женщин, а потом насиловали их в хлеву усадьбы, и матери молодых кабальеро делали вид, что не слышат криков наших матерей, а отцы молодых кабальеро пили коньяк в библиотеке и говорили: мол, сыновья вошли в силу, самое время для гульбы, лучше раньше, чем позже. Они знали что делали. Мы теперь — тоже.

Арройо уже не смотрел на злосчастную землю. И повернул Гарриет за плечи к обугленным столбам усадьбы. Она не сопротивлялась внешне, ибо не противилась внутренне. Подчиняется этому Арройо, хотя он не больше, чем Арройо, говорил себе старик, хмельной от своего ратного подвига, от ожившего творческого червячка, от желания рассчитаться с жизнью, от страха умереть обезображенным (собаками, ножами), от боязни снова воспринимать чью-то боль как свою собственную, от опасения быть задушенным астмой, от решения умереть не своей смертью. И все сводилось к одному: «Хочу, чтобы мой труп хорошо выглядел».

— Я — плод такой вот гульбы, сын беды и случая, сеньорита. Никто не защитил мою мать. Она была девочка. Незамужняя и совсем беззащитная. Я родился, чтобы ее защищать. Вот так, сеньорита. Здесь никто никого не защищал. Даже быков. Холостить быков даже было поинтересней, чем насиловать крестьянок. Я видел, как у них сверкали глаза, когда они орудовали ножом и орали: «Вол! Вол!»

Его рука лежала на плечах Гарриет, но она не сопротивлялась, ибо знала, что Арройо еще никому так об этом не говорил, и, вероятно, понимала, что слова Арройо заслуживают внимания хотя бы потому, что генерал не знает другой жизни.

— Кто сделал меня генералом? Я тебе скажу — несчастье меня сделало генералом. Бессловесное, беззвучное житье-бытье. Здесь тебя убили бы, если бы услыхали хоть один звук из твоей постели. Мужчины и женщины, спавшие вместе и не сумевшие вовремя прикусить губы, подвергались порке. Мол, неуважение к господам Миранда. Господа — люди приличные. Потому мы любили и рожали молча, сеньорита. Зато вместо голоса у меня есть бумаги. Можешь спросить у своего приятеля-старичка. Хорошо он о тебе заботится? — сказал Арройо, легко и непоследовательно переходя от драмы к фарсу.

— Месть, — сказала Гарриет, не обратив на это внимания, — месть всему причина. Вы поставили памятник мести, хотя, скорее, памятник презрения к собственному народу. Месть живуча, генерал.

— А вы их самих спросите, — сказал Арройо, кивнув на своих людей.

(Храбрец Иносенсио Мансальво сказал ей: «Не нравится мне долбить землю, сеньорита. Не хочу вам врать. Не по мне всю жизнь в пояс гнуться. Хочу, чтоб все усадьбы сгорели, а крестьяне получили свободу и могли бы работать где пожелают, хоть в городе, хоть на севере в вашей стране, сеньорита. А если по-моему не выйдет, век буду воевать. Хватит в землю глядеть, хочу, чтоб мне в лицо смотрели».)

(Куница сказала ей: «Упрямый человек был мой отец. Не хотел отдавать скудную землицу, бывшую у нас в пользовании. Тогда из усадьбы нагрянули охранники и убили папу и маму, которая ждала братишку моего или сестричку, кто теперь знает… Я была совсем маленькой и спряталась в котле. Потом соседи отправили меня в Дуранго к моей бездетной тетке, донье Хосефе Арреола. И вот пришла революция, а мальчик будто кричал, прыгал, смеялся у меня на руках… Сейчас ни отца нет, ни мамы, ни бедного ребеночка…»)

(Полковник Фрутос Гарсия сказал ей: «Мы задыхались в этих деревушках, сеньорита Уинслоу. Тут даже воздух тяжел как камень. Вы встретите здесь деревенский люд — старых тружеников, крестьян, которые ничего другого и не знают, и от души веселятся на гулянках. А спросите у меня, у сына торговца, сколько таких, как я, взялись за оружие и пошли в революцию, и я назову вам уйму служащих, писателей, учителей. Мы сами можем управляться со своими делами, уверяю вас, сеньорита. Мы больше не хотим, чтобы нами вечно помыкали местные касики,[28] церковники и выжившие из ума аристократы. Или вы не верите, что мы можем добиться своего? Или вас пугает только насилие, которое идет впереди свободы?»)

— А вы их самих спросите, — сказал Арройо, кивнув на своих людей, повернулся спиной к Гарриет и с достоинством зашагал прочь, нагнув голову.

Старик, стоя в тамбуре пульмана, смотрел, слушал, размышлял: «Все-таки что служит глубинным поводом для любви? Или все то же самое побуждение к действию?»

Во всяком случае, он понял, что Арройо сумел ей показать, чем вместо грамоты «забита его голова».

X

Будучи еще в состоянии легкого опьянения, он тем не менее встретил ее в тамбуре, предложил руку, как истый кабальеро былых времен, и все его душевные недомогания рассеялись от такого простого факта, как присутствие молодой и красивой женщины здесь, рядом: радость приятного общения сама собой отодвигала все проблемы, включая саму жизнь…

Она взяла предложенную стопку текилы.

— Well![29] — вздохнула Гарриет Уинслоу, как вздохнула бы любая американка в компании соотечественника перед заходом солнца и при виде живительной влаги. — Знаете, как нелегко покинуть Нью-Йорк; Вашингтон, по сути дела, не город, а место для зрелищ. И главные действующие лица меняются там так часто. — Она тихо рассмеялась, а старик подумал, действительно ли этот разговор ведется темным вечером в каком-то диком уголке Мексики?

— Почему вы покинули Нью-Йорк? — спросил старик.