Старый гринго

22
18
20
22
24
26
28
30

— Вернее, почему Нью-Йорк покинул нас? — Она еще раз чуть заметно дала знать о своем приподнятом настроении, и старик подумал, что, видимо, Гарриет гораздо раньше опьянела, чем он, и гораздо сильнее. И ему захотелось задать ей все тот же вопрос: «Ты смотрела на себя в зеркало, когда входила в танцевальный зал?»

Но он понял, бросив беглый взгляд на женщину, бывшую несколько минут назад фактически в объятиях молодого и экзотического мужчины, что ей не захочется говорить об этом, но не захочется показаться и бестактной и расспрашивать его о нем самом, хотя тем же утром американка увидела в раскрытом саквояже старика пару английских книг — одного и того же автора — и экземпляр «Дон Кихота», а теперь видела рядом со стопкой текилы листки бумаги и затупившийся карандаш. В эту минуту для обоих было легко говорить о ней, о ее прошлом. К тому же старик побывал в бою, он мог быть уже мертв. Она, едва касаясь губами напитка, молча говорила: да, я знаю, ты сегодня воевал, на твоем лице еще заметно волнение, краска чередуется с бледностью. Поэтому она предпочла заговорить о себе и таким образом ответить на настойчивый вопрос старика после ее слов.

— Произошло так много непонятного, когда отец уехал на Кубу. Мне было шестнадцать лет, а он так и не вернулся.

Она рассказала ему одну забавную семейную историю, почти неправдоподобную, особенно «когда это рассказываешь здесь». Ее двоюродный дедушка в сороковые годы прошлого столетия был одним из самых богатых людей Нью-Йорка. Он очень гордился своим сыном и послал его в Европу набираться уму-разуму. А в знак своего полного к нему родительского расположения поручил приобрести несколько «старых мастеров» живописи. Но «мой потрясающий дядюшка Льюис» купил вещи, на которые тогда никто и глядеть не хотел: Джотто и «примитивистов». «И знаете? Мой двоюродный дедушка Хелстон лишил его наследства, он подумал, что сын над ним насмеялся, купив такие аляповатые, страшенные картины, которые и показать-то стыдно дамам и джентльменам в салоне его дома на берегу Лонг-Айленд-Саунд». Дед оставил все деньги своим двум дочерям, а Льюиса, тоже решив над ним поиздеваться, наградил злосчастными полотнами. Дядя Льюис так и умер в нищете с этими картинами. Незамужняя тетушка сунула их куда-то на чердак, «а моя родная бабушка, унаследовавшая картины, нимало не печалясь, кому-то их подарила. Когда же, наконец, лет двадцать тому назад они пошли с торгов, их оценили в пять миллионов долларов. Дяде Льюису они обошлись в пять тысяч. Ну, нам-то волноваться уже было поздно».

Поставила стопку и сказала старому гринго, что ей оставалось только витать в мечтах, а он сказал, да и не так трудно представить себе мечты молодой девушки: быть богачкой в Нью-Йорке начала века, когда жизнь там была весьма приятной, а действительность заставляла «ждать и надеяться, как надеялась и ждала ее мать, и было это нелегко, ясное дело — нелегко», потому что обе они не привыкли жить чьей-либо милостью, в какой бы форме эта милость ни проявлялась; женихи же отнюдь не толпились вокруг малоимущей невесты, дочери младшего офицера, пропавшего где-то на Кубе; дочери вдовы армейского капитана, учительствующей в Вашингтоне, чтобы быть ближе бог знает к чему и…

— Хватит. Я на этом кончаю. А вы?

— Попробуйте представить…

— Ну, что ж. — Она сказала «ну, что ж» и снова взглянула на неровно исписанные листки бумаги и затупившийся карандаш. — Мы ведь изучали в школе литературу, знаете? Как хорошо, что вы захватили в Мексику бедного Сервантеса.

— Никогда его не читал, — сказал старый гринго. — Думал, что здесь…

— Никогда не поздно читать классиков. — На этот раз Гарриет сама протянула пустую стопку, и гринго наполнил ее, а потом налил себе четвертую, пятую… — Или наших современников. Вижу, у вас с собой и две книги одного автора, ныне здравствующего американского автора…

— Не стоит их читать, — сказал старик, отирая усы от жгучего прикосновения текилы. — Это очень горькие вещи, словеса дьявола…

— А вы? — настойчиво повторила она, как повторял он: смотрела ли она на себя в зеркало танцевального зала? Что ей рассказывают зеркала?

А он? Надо ли повторять все, что чувствуешь? Мол, приехал умирать, слыву писателем, хочу хорошо выглядеть после смерти, не выношу порезов, когда бреюсь; боюсь укусов бешеной собаки, чтобы не умереть обезображенным; не страшусь пуль, задумал прочитать «Дон Кихота» на старости лет; быть гринго в Мексике — это мой способ найти смерть, я…

— Я старый брюзга. Не обращайте на меня внимания. Наша встреча здесь — простое совпадение. Если бы я не встретил вас, мисс Гарриет, я, безусловно, встретил бы какого-нибудь журналиста-гринго, из тех, что гоняются за Вильей, и мог бы ничего ему не рассказывать о себе. Он знал бы.

— А я не знаю, — сказала Гарриет Уинслоу. — И я была откровенна с вами. Старый брюзга, говорите?

— Old Bitters.[30] Презренный репортер-борзописец на службе у газетного магната, такого же продажного, как те, кого я вывожу на чистую воду от его имени. Но я всегда был честен, мисс Гарриет, верите ли мне? Честен, хотя и желчен. Я не щадил ни доблестей ничьих, ни подлостей, никогда исключений не делал. В свое время меня и боялись, и ненавидели. Налейте себе еще и не смотрите на меня так. Вы хотели от меня искренности. Вы ее получаете. В таком виде, в каком хочу я.

— По правде говоря, не знаю, нужно ли…

— Да, да, да, — решительно сказал старик. — И вы прекрасно понимаете, почему должны выслушать меня сегодня.

— А если завтра?.. Я не знаю ваше имя.

Старик насмешливо скривился: