Путешествие в Элевсин

22
18
20
22
24
26
28
30

Сначала слова его песни не производили особого впечатления. Были они сложены искусно, но ничем не выделялись из множества сочинений, исполняемых для услаждения слуха под музыку. А потом до меня долетело:

And no one knows the wheres or whysBut something stirs and something triesAnd starts to climb toward the light

«но что-то шевелится и что-то старается, и начинает карабкаться к свету…»

Минуту назад я думал буквально то же самое – только не по-гречески, а на латыни. Понятно было, что юноши тянутся к свету Рима – и, позируя перед нами в качестве необузданных северных дикарей, на самом деле хлопочут лишь о том, чтобы мы признали в них своих (они даже пели в манере, оставшейся в Греции после Нерона).

Но слова эти укололи меня в сердце.

Я понял, что их свет – вовсе не мы. Не наш изнеженный и извращенный мир, в котором они надеются прийти к успеху, а нечто совсем иное – быть может, близкое к учению распятого бога… А еще через миг я сообразил, что слова эти вообще не о следовании внешним формам и учениям, а о нашей душе.

О том таинственном и сокровеннейшем из ее движений, происходящем в нас, когда в юности мы спрашиваем мироздание – есть ли надежда? есть ли хоть крохотный шанс? есть ли свет впереди? – и мир еле слышно шепчет в ответ «да». И мы начинаем путь к свету, узнавая понемногу от тех, кто взрослее и мудрее, что такое этот свет, каким правилам он подчиняется и как себя проявляет.

И многим кажется потом, будто дошли. Один умирает сенатором, другой богачом, третий и вообще принцепсом…

Только за этим ли мы отправлялись в путь?

Признаться, я был тронут. Никто из римских поэтов прежде не умел коснуться этой струны в моем сердце – а какими изощренными метрами они пользовались! Может быть, не хватало именно варварской простоты и незамысловатости? Есть то, что выше нас, и оно совсем рядом…

Слеза пробежала по моей щеке.

Что было на арене дальше, я не помню. Да и само переживание это не то чтобы забылось совсем, но как-то запылилось, затерлось чередою дней.

И вот прошло сорок пять лет. Сколько принцепсов сменилось, сколько нерушимых принципов… Сколько истин было сдано в утиль, сколько смехотворной лжи поднято на знамена…

Я случайно услышал от раба, что та же труппа опять выступает в Помпеях. Сорок пять лет – целая жизнь: многие великие герои прожили вполовину меньше. Мне захотелось увидеть, что сталось с этими поющими варварами, и, переодевшись торговцем, я с небольшой охраной отправился в цирк.

За эти годы слава поющих бритов распространилась по всей империи (впрочем, повезло не всем из них – я слышал, что одного забили палками по доносу из восточной провинции).

Представление было построено как полвека назад – сначала бриты, потом гладиаторы. Но в прошлый раз музыканты разогревали публику перед боем, на который собралась толпа – теперь же главным событием считалась именно музыка, а схватки секуторов с ретиариями, дополнительно устроенные помпейскими магистратами, служили как бы закуской.

Что-то было странное в этом соседстве музыкантов и гладиаторов, что-то горькое и несправедливое. Музыкант сохраняется в потоке времени хорошо – сорок пять лет на сцене не такая уж редкость для тех, кто выступает с детства. А разве гладиатор проживет столько? И совсем уже немыслимо, чтобы боец так долго дрался.

Когда музыканты вышли на арену, я узнал брита, поразившего меня своей песней – но с трудом. Он превратился в бочкообразного старика с седой щетиной. Венок, украшавший его плешь, делал его похожим не на небожителя, а на Пана с деревенской росписи. Он с необыкновенной важностью расхаживал между своими кошачьими и собачьими коробками, регулируя издаваемые ими звуки, и я опять пропустил точный момент, когда началась музыка. А потом – как и в прошлый раз неожиданно – он запел.

Голос его с годами почти не утратил своей мелодической силы, а греческий стал куда изощреннее и богаче. Не было, наверно, ни одного редкого или модного выражения, которого он не пропел бы своим щербатым старческим ртом, ударяя в бубен (слова «murmurations» я прежде не слышал – и решил сперва, что это он про гладиаторов вроде мурмиллиона).

Он пел про каменные лица, глядящие из тьмы, про бесстыдство моря и голубую бездонность утрат, про волны любви, плещущие в дверь смерти, про дорогу от заката до восточных врат, про тяжесть изнуренного грехом сердца, овеваемого ветром вершин, про бури сомнения над руинами любви – словом, про все то, о чем думает вечерами удачливый пожилой купец, еще опасающийся потерять барыши, но уже ощущающий на затылке недоброе дыхание вечности.

И, конечно, под одобрительное улюлюканье толпы он спел про деньги.