Мертвые из Верхнего Лога

22
18
20
22
24
26
28
30

Хунсаг считал, что давно Митеньку преодолел, вырвал его с корнем, как мешающий пить земные соки сорняк, а бобогото вдруг вернул его обратно, как занозу всадил. Ощущения были такими знакомыми, словно и не забывались никогда. Митенька снова жил внутри, Митенька был — как больное сердце.

Невероятным усилием угасающей воли Хунсаг вынырнул из Митенькиной жизни, как из густого зловонного болота. Дышалось тяжело, а в глаза будто песку насыпали. Сквозь мутную пелену он разглядел почти погруженную во мрак комнату и расслабленный силуэт бобогото. Если так продолжится дальше, его надолго не хватит. Забавно: он получит то, за чем пришел, только в несколько иной форме. Вместо того чтобы научиться поднимать мертвых из земли, сам станет пустоглазым шатуном, будет бродить в ароматном лесном многоголосье, гонимый вечным голодом.

Этого нельзя допустить. Хунсаг не позволит. Не для того он годами дрессировал себя, как бойцового петуха, истязал себя болью и голодом, спал на холодных камнях, учился обходиться без всего, что презираемая им раса считала первостепенным, — без пищи, сна, привязанностей.

Бобогото силен, но не всемогущ. Ему все даром досталось — такой вот причудливый генетический паззл. Он не добивался своего кровью, потом, стертыми ногами, пересохшей глоткой, глухой тоской. Его воля не знает подобных усилий, а тело — подобных страданий. Черный колдун не терпел и не старался, просто пришел в мир и взял то знание, которого Хунсаг добивался, по какому-то особому небесному блату. А значит, не может равняться с ним, всего в одиночку добившимся, из самых туманных низин выползшим на Олимп.

Злость придала Хунсагу сил.

Он собрал весь свой талант, всю свою мощь и волю, а затем, как шаровую молнию, метнул в сторону колдуна. Теперь белый пришелец пил взгляд противника точно ледяную воду из горного родника, и каждый глоток возвращал его к жизни.

Бобогото встрепенулся, как будто его пчела ужалила, дернулся всем телом, но — поздно, капкан захлопнулся. Хунсаг нащупал то, что причиняло сопернику боль.

Сейчас видел тощего мальчишку с порванным футбольным мячом под мышкой. Обычный мальчишка, с болячками на коленках, смешными оттопыренными ушами и сквозняком в голове. Мать заставляет его идти в организованную белыми волонтерами школу, но мальчик упрямо мотает головой. Ему незачем уметь читать, тем более на чужом некрасивом языке. Местный язык — как песня. Переходящие одна в другую гласные льются полноводной рекой, в которой встречаются гладкие, выбеленные временем камешки согласных. Язык же, который привезли с собою белокожие люди, похож на жевательную смолу, застрявшую в зубах. Нет уж, спасибо, он будет солдатом, как отец.

Миниатюрные гражданские войны вспыхивали в их стране так часто, что солдаты — сильное агрессивное мясо — всегда были нужны, их все уважали, им доставались лучшие дома и самые красивые женщины.

Хунсаг удивленно прислушивался к мыслям лопоухого мальчишки — обычным мыслям подростка, живущего в измочаленной бесконечными войнами стране. Выходит, и бобогото не был особенным с младенчества. Когда же он получил дар? Как ему удалось обнаружить в себе волшебное проросшее зернышко, слабое и хрупкое, и распустить его в ядовитый цветок с толстым шипастым стеблем?

Хунсаг копался в воспоминаниях противника, как патологоанатом в пораженных странной болезнью органах.

Вот мальчишка вырос — стало длинным и жилистым его тело, а лицо суровым, как гранитный монумент. Его матери давно не было в живых, отец-солдат пропадал в партизанских отрядах, деревню сожгли. У юноши появилась любимая женщина — красивая вдова с оленьими глазами и тяжелыми бедрами, старше его на целую жизнь, на восемнадцать лет. То, что он чувствовал, было похоже на наркотический дурман — один взгляд женщины превращал его в растекающиеся горьковатым медом соты. Может быть, в мирное время на их пару смотрели бы косо, но война рождала и не такие союзы. Юноша с нею почти два года, и женщина любила мечтать: вот закончится война, и они переедут к ее родственникам в Сомали, там она сможет рожать хоть каждый год.

Те люди пришли ночью — с шакальей подлостью прокрались в деревню. Обоим дозорным перерезали горло, потом разбились на несколько групп и отправились по домам. Те люди пришли за нехитрыми ценностями, которые могли найтись в хижинах простых деревенских жителей, и убивать не собирались. Во всяком случае, в ту ночь не погиб никто, кроме дозорных и женщины бобогото.

У нее имелась единственная драгоценность — бусы из необработанной бирюзы, принадлежавшие когда-то матери. Эти бусы были словно единственной фотокарточкой женщины, как будто бы ее родословной, доказательством существования прошлого. На войне люди становятся такими сентиментальными к прошлому, потому что оно, в отличие от будущего, стабильно и неизменно.

Когда один из шакалов протянул к бусам грязную ладонь, женщина метнулась вперед — и тут же получила две пули в живот. Все произошло так быстро, что юноша даже понять ничего не успел, и вот любимая уже умирает на его руках. Мучительной была ее смерть — она хрипела и сплевывала кровь до рассвета. Никогда в жизни — ни до, ни после — бобогото не чувствовал себя таким беспомощным.

Когда женщина все-таки умерла, в него словно вселился Другой — взрослый, безрадостный и жестокий. Он поднял темное лицо к серому рассветному небу и заорал во всю глотку, и крик, вырвавшийся из его глотки, был похож на предупреждающий рокот доисторического ящера. На много километров разнесло его эхо, и те, кто в то утро был им разбужен, ощутили одно и то же — безысходную тоску, как будто все хорошее уже случилось, а впереди только чернота.

Следующим утром в нем проснулось это. Ему не хватило бы ни опыта, ни чувства языка, чтобы сформулировать, чем именно это было, но он сразу почувствовал его присутствие.

Почувствовали и другие — когда юноша вышел на улицу, соседка, знавшая его с младенчества, сначала сделала шаг по направлению к нему, а потом вдруг нахмурилась, отвернулась и, подхватив юбки, убежала прочь.

Через неделю он ушел в лес, почти ничего с собою не взяв. То был необъяснимый порыв: разрубая топором лианы, юноша понимал, что идет вопреки логике не на смерть, а туда, где его ждут, где ему и должно быть.

Почувствовал он и место, где следовало остановиться. Стряхнул тряпичный рюкзак с саднящих плеч и спустя три дня и три ночи построил дом, в котором ему суждено было прожить больше ста лет. В следующие несколько недель бобогото узнал о себе больше, чем за минувшие восемнадцать лет жизни. Узнал, что лесные животные от него шарахаются, как будто он выдыхает огонь; что может не есть, не пить и не спать много дней подряд. Однажды он споткнулся о выглянувший из размытой дождем земли корень, упал плашмя и пропорол живот острой веткой. Сознание его оставило, и последнее, о чем юноша успел подумать сквозь пурпурную пелену боли, было: это все, я умираю, предчувствие обмануло меня. Но спустя часы он пришел в себя, окрепшим кулаком выдернул из живота ветку, растопыренной ладонью зажал рану, из которой пульсирующими толчками выходила черная кровь, и пополз вперед. Его снова вело это. Он полз, пока не нашел куст с широкими маслянистыми листьями. Сорвав лист, растер его в ладонях и приложил к животу. И снова наступила его личная ночь, тягучая, смолистая, с горчинкой. А когда бобогото открыл глаза в следующий раз, боли почти не было, кровь остановилась. Он осторожно добрел до родника, напился и промыл рану. В джунглях опасно пахнуло кровью. Но никто не пришел на зов его заживающей раны, как будто бы по венам юноши текла отрава, и хищники, почуяв это, с опаской сторонились.