Мертвые из Верхнего Лога

22
18
20
22
24
26
28
30

— Я не прошу тебя сделать это бесплатно.

— Ты глуп вдвойне, если веришь, что меня интересуют деньги.

— О деньгах я ничего не говорил.

— Что же, в таком случае, ты собирался мне предложить?

Хунсаг вдруг заметил, что бобогото разминает длинные сильные пальцы. Неожиданно вспомнился китаец, которого ему когда-то приходилось знать: тот зарабатывал на жизнь подпольными смертельными боями, и не было в мире более жестокого воина. Одним мощным прыжком он сбивал противника с ног, а потом голыми пальцами разрывал его плоть. Хунсаг хорошо запомнил руки китайца; почти женские, с узкими изящными ладонями. Было невозможно поверить, что в них таится такая сила. Своими тонкими пальцами китаец мог разрубить каменные стены и одним движением — со стороны казалось, что легким, — пробить черепную коробку соперника. Перед каждым боем он делал упражнения — разминал руки, но это была не обычная разогревающая разминка в европейском понимании слова, а скорее набор мандр. И вот в глуши африканского континента человек, который всю жизнь провел в джунглях, делал точно такие же упражнения. Откуда он мог знать их, откуда?

И тотчас же Хунсаг понял: из его собственной головы: чернокожий колдун, точно талантливейший вор, просочился в форточку его сознания, ампутировал кусочек памяти и теперь деликатно намекает, что с ним белому пришельцу не стоит тягаться, калибр не тот.

Бобогото заметил его растерянность и улыбнулся — насмешливо и чуть брезгливо, как умел улыбаться и сам Хунсаг, когда случай сталкивал его с бараньей непробиваемостью некоторых ступивших на обочину его жизни людей.

— Я могу быть полезным. Я умею многое. Тебе дано от природы, но я взял свое сам, — послал очередной мысленный импульс Хунсаг.

— Ты мне не нужен для того, чтобы взять твое. Я могу сам. Ты видел.

— Не можешь, — сжал губы Хунсаг. — У тебя получилось один раз, но это не значит, что ты сможешь всегда.

— Хочешь проверить?

— Да. Я предлагаю тебе поединок. Если ты сможешь меня одолеть, я уйду сам. Тебе останутся мое тело и мои мысли. Если же одолею я, ты дашь мне то, что я ищу.

Колдун сомневался лишь секунду.

— Что ж, это мне подходит. Не думаю, что мне пригодятся твои жалкие мысли, но тело — как раз то, что мне нужно. У меня давно не было свежих мертвецов для обряда. И никогда не было белых мертвецов.

Они сели друг напротив друга на колючую циновку. Им предстоял не банальный самцовый бой, несмотря на то что оба — и Хунсаг, и бобогото — были сильны, выносливы и пластичны. У Хунсага за плечами — двенадцать лет интенсивного обучения боевым искусствам. У колдуна под лоснящейся черной кожей — литые мускулы, сразу видно, что он гибок, как цирковой гимнаст, и в кровавой схватке нет ему равных. И все же им необязательно было доказывать мощь древним кулачным способом — за спиной обоих стояли совсем другие силы.

В тот вечер жители деревни, не подозревавшие о драматическом поединке, все же инстинктивно предпочли держаться от хижины Харумы подальше. Неспокойно им стало, необъяснимо тревожно, как в те дни, когда неспешный ток их жизни нарушали крикливые белые люди со смеющимися холодными глазами, приезжавшие на пропыленных грузовичках, вооруженные автоматами и топорами. Матери боязливо увели детей по домам. Потом к ним присоединились мужчины. И у каждого был свой предлог укрыться под сенью родной крыши, но причина общая — страх, необъяснимый и внезапный.

Силы в том невидимом поединке распределились предсказуемо: бобогото наступал, уверенно и спокойно, Хунсаг же с трудом держал оборону. Белый человек словно стал колодцем, в который колдун опускал ведро, чтобы иссушить его до дна, делая то же самое, что несколькими часами раньше Хунсаг сделал с Харумой, — поглощал его прошлое.

Это было больно. Хунсаг вдруг снова узрел себя таким, каким не любил себя вспоминать, давно перестав ассоциировать болезненного бледного мальчика в дурацких очках с собою сегодняшним. Как будто бы мальчик тот был не его непосредственным прошлым, а инкарнацией — важной для цепочки перевоплощений, но такой далекой, что едва ли имелся смысл вспоминать ее.

Он увидел лица, которые много лет назад стер из памяти, — мамы, отца. И с высоты нынешнего опыта вдруг с изумлением разглядел, что отец, казавшийся когда-то таким холодным и строгим, смотрит на него с любовью и гордостью. Его сын был ничтожеством, личинкой, сутулым зеленолицым городским ребенком, к которому тянулись такие же, как он сам, тихие неудачники, зато те, на кого мальчик хотел быть похожим, презирали. Отец же им гордился — и для этой алогичной, тщательно скрываемой гордости ему не нужен был фундамент из достижений сына.

Он увидел бледное лицо матери, услышал ее тихий, как шелест утренних газет, голос. «Митенька, ты простудишься!» — говорила она, глядя на то, как ее тощий сутулый сын выливает на голову ведро ледяной воды. Имя-то какое постылое, безвольное — Митенька…