Двуликий демон Мара. Смерть в любви

22
18
20
22
24
26
28
30

Ближе к рассвету я отправил назад последнюю похоронную команду — сержанта Джоветта, капрала Ньюи и нескольких парнишек, которые прежде работали в магазине У. Х. Смита и все вместе вступили в армию, — и попытался найти дорогу к штабу батальона по лабиринту неглубоких ходов сообщения. Любое путешествие по этим бесконечным зигзагообразным рвам, изрезавшим сырую землю, может занять совершенно несуразное количество времени. На прошлой неделе чуть не заблудился, разыскивая штаб 34-й дивизии, и потратил почти час на путь в несколько сотен ярдов по прямой.

А сегодня утром я заблудился безнадежно, окончательно и бесповоротно. Причем в одиночку. В конце концов сообразил, что извилистые траншеи, по которым иду, заметно глубже любых британских, когда-либо мной виденных, что указатели на пересечениях и развилках рвов (разобрать надписи при тусклом свете сигнальных ракет не представлялось возможным, а зажигать свою траншейную зажигалку я не собирался) явно написаны фрактурой и что на трупах, между которыми пробираюсь, надеты более высокие башмаки и более островерхие каски, чем у мертвых англичан. Тогда я решил, что случайно забрел в немецкий сектор окопов, взятых совсем недавно и еще не занятых боевым порядком для отражения наших контратак.

Я сел и стал ждать рассвета. Лишь через несколько минут осознал, что прямо напротив сидит под дождем человек с мертвенно-бледным лицом и пристально смотрит на меня.

Признаюсь, сильно вздрогнул и схватился за пистолет, прежде чем понял, что передо мной всего лишь очередной труп. Он был без каски, а цвета обмундирования я в темноте не различал (в любом случае все извалянные в грязи военные формы казались одного цвета), но ботинки на выставленных вперед ногах больше смахивали на бошевские, чем на билайтские. [Билайт, одно из названий Англии, распространенное среди британских солдат, воевавших на Сомме. — Прим. ред.]

Сидя в ожидании, когда розовые персты зари коснутся горизонта или по крайней мере черный ливень превратится в серую морось, я разглядывал человека — то, что было человеком всего несколько дней или часов назад, — при красном свете сигнальных ракет и пульсирующих вспышках взрывов, оранжевых и магниево-белых. Кажется, дождь немного стих, или я просто привык к нему. Я оставил свой саквояж [некоторые офицеры носили постельные принадлежности в своего рода дорожной сумке. — Прим. ред.] и брезентовую накидку в расположении бригады на передовой и теперь горестно скрючился у передней стенки окопа, поскольку мой друг удобно устроился под тыльным траверсом. [защитная земляная насыпь с тыльной стороны окопа; такая же насыпь с наружной стороны называется бруствером. — Прим. ред.] Дождевая вода стекала струями с каски на насквозь промокшие колени.

Над моим визави успели потрудиться крысы. Это не стало для меня неожиданностью: рядом с большинством трупов, увиденных нами за вчерашний длинный день и еще более длинную ночь, валялись одна-две дохлые крысы. Сержант Джоветт, находившийся в передовых окопах дольше любого из нас, объяснил, что зачастую огромные грызуны в буквальном смысле обжираются до смерти мясом наших товарищей. В свои первые дни на передовой, сказал он, люди обычно реагируют на такие дела болезненно и закалывают штыками отяжелевших раздутых тварей, а потом вышвыривают на «ничейную» полосу. Но очень скоро ты перестаешь обращать внимание на живых крыс, не говоря уже о мертвых.

Сегодня ночью мертвых крыс здесь не наблюдалось. По крайней мере таковых не приметил в грязи под дождем. Я начал строить догадки о причине смерти моего соседа. Он сидел, глубоко впечатавшись спиной в земляную стенку, как если бы его со страшной силой отбросило назад взрывной волной от снаряда или гранаты Миллса. Но руки-ноги у него были целы, одежда — тоже, а значит, такое предположение маловероятно. Скорее всего, мужчина получил пулю и сполз по стенке траншеи, а за последние день или два вокруг него дождем намыло земли, образовавшей подобие вертикальной могилы. Я видел в темноте руки мертвеца, очень белые. Форма на нем сидела без единой морщинки — гораздо лучше, чем сидит подобранная интендантом форма на любом живом немецком пехотинце (да и английском, коли на то пошло), — но столь безупречное облегание объяснялось действием гнилостных газов, распиравших труп до такой степени, что мокрая шерстяная ткань и кожаные ремни чуть не трещали.

Я уже видел такое прежде, эту обманчивую полноту мертвецов.

Наконец разглядел смертельную рану — по мне, так самую ужасную из всех возможных.

Крысы и стервятники выели у парня глазные яблоки, но веки и даже ресницы остались нетронутыми, и теперь он пристально смотрел на меня черными овальными дырами. А прямо в центре лба темнел третий глаз. Время от времени, когда ракеты Вери прерывисто мерцали на излете своей недолгой жизни, казалось, будто мой сосед заговорщицки подмигивает мне одним, двумя или всеми тремя своими жуткими глазами, словно говоря: «Скоро и ты познаешь эту мертвенную неподвижность».

Пуля из «ли-энфилда», состоявшего на вооружении моей пехотной бригады — а смертельный выстрел в моего друга почти наверняка был произведен из него, — не оставляет большого входного отверстия. У большинства убитых нашими снайперами немцев, виденных по пути к передовой, в голове со стороны выстрела темнела аккуратная бескровная дырочка размером с глаз. Конечно, у всех них, как и у моего визави, выходное пулевое отверстие могло быть с кулак — достаточно большим, чтобы все содержимое черепа выплеснулось наружу фонтаном мозгов и крови. Но сейчас такого рода детали, слава богу, скрывала земляная окопная стенка, в которую мой сосед словно стремился врасти.

Эта единственная простая рана вызвала у меня дикий ужас, поскольку всю жизнь я патологически боялся ударов в лицо. Когда мои товарищи по школе затевали потасовку, я неизменно отходил в сторону. Не потому, что страшился боли — я не сомневался, что умею справляться с болью не хуже всякого другого мальчика или мужчины, — а потому лишь, что меня тошнило от отвращения и ужаса при одной мысли о сжатом кулаке, летящем к моим глазам.

А теперь вот это. Пуля из «ли-энфилда» — или, в моем случае, из немецкой винтовки Маузера — за секунду преодолевает расстояние почти в полмили и достигает цели в два раза быстрее, чем звук самого выстрела. Прямо в лицо. Прямо в глаза. Острый кусок металла, летящий прямо в глаза, в «окна души». Даже подумать страшно.

Я долго смотрел на своего соседа и наконец с трудом оторвал взгляд от трех пристальных немигающих глаз.

Думаю, он был молодым. Уж всяко моложе моих двадцати восьми. Под слоем намытой грязи я различал короткие светлые волосы. Странное дело, но крысы почти не тронули его лицо, удовольствовавшись лишь несколькими длинными полосками мяса, содранными со скул и челюсти. При свете сигнальных ракет эти раны походили на обычные царапины от ногтей. С носа, лба и квадратного подбородка мертвеца каплями стекала вода.

Мое внимание приковали зубы. Губы у него, вероятно, еще недавно были полные, даже чувственные, но за день или два они иссохли, сморщились под июльским солнцем и раздвинулись, обнажив выпуклые белые зубы и розовые десны, хорошо видные даже в темноте. Идеально ровные зубы выступали вперед, и складывалось впечатление, будто мой друг пытается выпалить какие-то прощальные слова, пусть даже просто выругаться по поводу несправедливой, банальной смерти.

С минуту я зачарованно смотрел на труп, привыкая к его присутствию там и своему собственному присутствию здесь — здесь, в театре смерти, где острые куски металла прилетают и пробивают тебе лицо прежде, чем ты успеваешь заметить и увернуться, — а потом вдруг осознал, что эти зубы, эти челюсти двигаются.

В первый момент я решил, что все дело в игре мерцающего света: хотя артобстрел поутих, по обе стороны фронта стали чаще взлетать сигнальные ракеты, поскольку и боши, и британцы ожидали предрассветных вылазок противника на «ничейную землю».

Нет, освещение здесь ни при чем. Я подался вперед и с расстояния ярда вгляделся в лицо своего визави.

Челюсти медленно раскрывались. Я слышал тихий треск высохших сухожилий.