Роза Марена

22
18
20
22
24
26
28
30

Анна засмеялась, взяла салфетку, вытерла глаза и кинула ее в корзину.

— Не могу с этим покончить. Это моя самая страшная тайна. То и дело я думаю, что покончила с этим, а потом снова реву. Примерно так же у меня обстоит и с мужиками.

На мгновение Рози поймала себя на том, что думает о Билле Стэйнере и его карих глазах с зелеными искорками.

Анна снова взяла карандаш и нацарапала что-то под нарисованным наспех планом этажа. Потом она протянула листок Рози. Под планом теперь стоял адрес: Трентон-стрит, 897.

— Теперь ты там живешь, — сказала Анна. — Это почти на другом конце города, но ты уже умеешь пользоваться автобусом, не так ли?

Улыбаясь и все еще всхлипывая, Рози кивнула.

— Ты можешь дать этот адрес кому-то из подруг, которых завела здесь, а потом и друзьям, появившимся у тебя помимо нас, но сейчас он известен лишь нам двоим, — то, что она говорила, звучало для Рози отправной установкой и… прощальной речью. — Никто из объявившихся здесь не узнает, как добраться туда, в это место. Вот так мы ведем наши дела в «Д и С». Проработав двадцать лет с обиженными женщинами, я убедилась, что это единственно правильный способ.

Пам уже объясняла все это Рози, равно как и Консуэла Делгадо и Робин Сант-Джеймс. Эти объяснения происходили во время Воспитательного часа — так обитательницы приюта называли вечерние занятия в «Д и С», — но Рози на самом деле в них не нуждалась. Человеку, обладавшему элементарной сообразительностью, хватало трех или четырех сеансов терапии, чтобы выучить большую часть того, что следовало знать о порядках в этом доме. Был Список Анны, и еще были Правила Анны.

— Ты сильно тревожишься из-за него? — спросила Анна.

Внимание Рози, слегка рассеянное до того, тут же торопливо вернулось на место. Поначалу она даже не совсем поняла, о ком говорит Анна.

— Твой муж — он сильно тревожит тебя? Я знаю, что в первые две или три недели ты пребывала в страхе, что он приедет за тобой… Что он, как ты говоришь, «выследит тебя». Что ты чувствуешь сейчас?

Рози тщательно обдумала вопрос. Прежде всего, слово страх не совсем точно передавало ее чувства к Норману в течение первых недель в «Д и С». Даже слово «ужас» не совсем подходило, потому что самая суть ее чувств к нему была окутана — и в какой-то степени измерялась — другими эмоциями. Она стыдилась своего неудавшегося брака, тосковала по дому из-за нескольких вещичек, которые очень любила (например, Стул Пуха). Но одновременно пребывала в состоянии эйфории от свободы, которая, казалось, обновлялась каждый день, и облегчения после исчезновения опасности, — облегчения такого сорта, какое может испытывать канатоходец, зашатавшийся и едва не утративший равновесие над пропастью, а потом… вновь обретший его.

Тем не менее страх оставался главным чувством, в этом не было сомнения. В первые две недели в «Д и С» ей снова и снова снился один и тот же сон: она сидит в одном из плетеных кресел на веранде, когда новенькая красная «сентра» подкатывает к дому. Дверца распахивается, и оттуда вылезает Норман. На нем черная майка с рисунком — карта Южного Вьетнама. Иногда слова под картой объявляют: «Дом там, где твое сердце», а порой: «Бездомные и зараженные СПИДом». Его штаны забрызганы кровью. Крошечные косточки — похожие на фаланги пальцев — свисают с мочек его ушей. В одной руке он держит что-то вроде маски, забрызганной кровью, с ошметками мяса. Она пытается встать с кресла, в котором сидит, и не может — ее словно хватил паралич. Она может лишь сидеть и смотреть, как он медленно идет к ней по дорожке, позвякивая своими костяными сережками в ушах. Может лишь сидеть и слушать, как он говорит, что хочет побеседовать с ней по душам. Он улыбается, и она видит, что его рот тоже весь в крови.

— Рози? — мягко позвала Анна. — Что с тобой?

— Да, — произнесла она, задыхаясь. — Я здесь, и… Да, я все еще боюсь его.

— Знаешь, в этом нет ничего странного. Я полагаю, где-то там, в глубине своего сознания, ты всегда будешь его бояться. Но знай, что периоды, когда он будет исчезать из твоей памяти, с течением времени будут становиться все более долгими… Впрочем, это не совсем то, о чем я спрашивала. Я спросила, боишься ли ты все еще, что он придет за тобой.

Да, она все еще боялась. Правда, уже не так боялась. За последние четырнадцать лет она слышала множество его деловых телефонных разговоров и бесед с коллегами, иногда внизу, в комнате отдыха, а порой — во дворике. Они едва замечали ее, когда она приносила им плитку для кофе или новые бутылки пива. Почти всегда вел разговор Норман. Его голос звучал резко и безапелляционно, когда он наклонялся над столом с полускрытой в здоровенном кулаке бутылкой пива, подстегивая остальных, отвергая их сомнения, отказываясь вникать в их размышления. В редких случаях он даже обсуждал дела с ней. Ее мысли, конечно, были ему неинтересны, но она выполняла роль оселка, на котором шлифовались его собственные. Он был нетерпелив — человек, жаждущий получить результат немедленно, и у него было свойство терять интерес к делам, как только те залеживались на несколько недель. Он называл их объедками.

Стала ли она теперь для него «объедком»?

Как же ей хотелось в это поверить. Как страстно она желала этого. И все же не могла… до конца…

— Я не знаю, — сказала она. — Иногда мне кажется, что если бы он хотел меня найти, то уже сделал бы это. Но иногда я думаю, что он меня ищет, хотя еще не нашел. Он ведь не каменщик и не сборщик на конвейере; он — полицейский. Он умеет искать людей.