Плач Агриопы

22
18
20
22
24
26
28
30

Чья-то рука властно потянула управдома в коридор. Павел нашёл в себе силы поднять голову и глянуть вдаль. Щербатые половицы. Щербатые стены. Пустыня. Вместо линии горизонта — шахта лифта. С грохотом, с синей молнией короткого замыкания, из лифта появился человек.

Он был в костюме полной химзащиты — похож на астронавта или ночной кошмар. Человек остановился, уставился на Павла. Управдом не видел сквозь затемнённое забрало капюшона глаз своего визави, но не сомневался: тяжёлый злой взгляд пронзает его в это самое мгновение. Руки борца с заразой — или рыцаря — или душегуба — дёрнулись. Движение не было человеческим. Скорее так сработала бы механическая конечность, посаженная на шарнир. А может, конечность насекомого… «Химик» откинул капюшон. На Павла холодным мёртвым взглядом смотрела треугольная голова богомола. Удар, нанесённый им с трёх десятков шагов, на сей раз, оказался выверенным и безболезненным — в темечко, в волшебную точку, в средоточие памяти, веры и воли управдома.

* * *

За русый цвет волос и, отчасти, за невозмутимость его однажды нарекли здесь Дедом — Джадда, по-арабски. Так его звали, когда считали своим — верным, перебежчиком из вражеского стана. Когда выяснилось, что он и есть враг, — почему-то прозвище не изменили. Один из тюремщиков попробовал было звать его Уной — совой. Для араба эта птица — не есть мудрость. Она символ дурного предзнаменования и беды. Но переиначить — не вышло. Для всех остальных Джадда оставался Джаддой, только теперь — гнидой и дерьмом. Так его называли по-арабски, по-русски, по-английски, один раз кто-то выкрикнул это даже на эстонском языке. К тому же после пыток светлые пшеничные волосы Деда приобрели алый оттенок, местами и вовсе были заляпаны в крови. Они уже не напоминали светлый совиный подпушек. Оставалась невозмутимость. Дед казался несгибаемым, и только он сам знал, что погружается в бездну тупого скотского равнодушия к собственной судьбе. Впрочем, его учили этому отупению — учили погружаться в него и тем обманывать врага. Но сейчас Дед сомневался, повторяет ли изученное, или и впрямь выпотрошен, как кур во щах.

Когда его вычислили — должны были убить на месте. Одна пуля в голову или сердце — милосердно, как ни крути. Но вмешалась злодейка-судьба. Точней Абдул Азиз, — её глашатай — странный человек без родины и языка. Верней, никто не знал, где его родина и никто не слышал, чтобы он говорил на каком-то языке лучше, чем на других. А говорил он, казалось, на всех языках мира. Деда вынесли из боя — предателя, потерявшего честь и заведомо приговорённого к смерти, — по слову Абдула. И это при том, что на руинах оставленного города бросали раненых — верных, своих. Когда добрались до безопасных горных отрогов, ненависть к Деду охватила весь отряд — все его жалкие остатки, истерзанные авиацией и артиллерией. Ненависть звенела в воздухе, была густой, как хорошая каша.

Дальше Деда заточили. Надёжно укрыли — скорее всего, от глаз и ножей мстителей: освободителей он не ждал. Места заточения менялись. Сперва его кинули в какую-то бетонную яму, всю затянутую паутиной и пылью. Тюремщики называли яму зинданом, на персидский манер, но однажды Дед выяснил, что это всего лишь подвал разрушенной средней школы. Там его почти не кормили — давали чашку консервированной кукурузы в день, — и очень много били. Поначалу Дед вёл скрупулёзный учёт своих потерь — выбитых зубов, переломанных рёбер и пальцев, резаных ран на руках, бёдрах и коленях, — это нужно было, чтобы объективно оценивать свои силы в случае, если обнаружится возможность для побега. Когда Деду проломили голову — под макушкой мягко, с сумасшедшей болью, что-то прогибалось при нажатии, как пружинка, — тот понял, что к бегству сделался не способен. Ясность ушла из мыслей. Перед глазами почти постоянно двоилось. Сильно тошнило. Дед заставлял себя проглатывать ежедневную порцию кукурузы, хотя потом выблёвывал из себя почти всё, до зёрнышка. Он умел терпеть боль — его хорошо учили, учителя куда лучшие, чем нелепые истязатели-самоучки, приходившие в зиндан, — но терпеливость теперь теряла смысл. Обретало смысл умение прервать жизнь немудрёными подручными средствами.

Абдул Азиз словно бы почувствовал это — не было его по соседству, и вдруг налетел, как князь воронья — объявился в тот самый день, когда Дед окончательно подготовил себя к великому исходу. Джадду забрали из зиндана и перевезли в другое место. Он и не предполагал, что в горах есть что-то подобное: белоснежная тюрьма; стены обтянуты мягкой крашеной кожей, кровать — прямиком из-под бога — упругая и утоляющая боль, еда — сытная, четыре раза в день. На ужин иногда давали даже вино — красное и терпкое. На третий день пребывания в этом странном узилище, к Деду, в окружении подтянутых бойцов, явился доктор. Он, не говоря ни слова, поколдовал над ранами Деда и протянул тому какие-то таблетки, капсулы и мази. Дед попробовал отказаться, но доктор достал из саквояжа шприц, показал на него, потом — на бойцов за своей спиной: мол, или так, или — внутривенно, силой. Дед ухмыльнулся, лекарства взял.

Ещё через день Джадду допрашивал мужчина, в элегантном чёрном костюме, европеоид чистой воды. Когда тот вошёл в комнату для допросов, — поморщился при виде двух бойцов, охранявших двери. Достал флакон дорогого одеколона и распылил вокруг себя ароматное облако.

- Никогда не думал, что горы так дурно пахнут, — проговорил с широкой улыбкой.

Но добродушие мужчины было обманчивым. Он умел задавать вопросы. И применял это умение мастерски. Сопротивляться вопросам особого рода Деда тоже учили, но это было труднее, чем сопротивляться боли.

- Вы понимаете, что, во многом благодаря вашей деятельности, отряды сопротивления потеряли главный населённый пункт республики? — Таким был самый безобидный вопрос.

- Непризнанной республики, — на остатках былого задора прошепелявил Дед — беззубый Дед, совсем старик, состарившийся за месяц, если не меньше.

- Непризнанной республики, — согласно кивнул мужчина. — Я принимаю ваше уточнение. Но мой вопрос в силе: вы понимаете, что натворили? Вас ведь называли здесь братом. Вы сильно… обидели и подвели этих людей…

- Да, — Дед улыбнулся.

- Что ж, так легче. — Мужчина бросил в рот пластинку жвачки. — Значит, вы понимаете, что вас ожидает. Хотя я удивлён. Ведь это вы работали раньше в Берлине и Вене? Вы — специалист по Западной Европе. Каким же ветром вас занесло сюда, на эти дикие галеры?

- Вы прекрасно осведомлены обо мне, а я о вас не знаю ничего. Кто вы? Американец? Британец? — Равнодушно выплюнул, с кровью и слюной, Дед.

- Не имеет значения. — Мужчина приподнял брови. — Кем бы я ни был — я не гуманен, уж извините.

И безымянный принялся за работу.

Дед трижды терял сознание — и трижды его возвращали к жизни ледяной водой, а однажды вдобавок использовали нашатырь. Трижды, очнувшись, он ощущал сочный запах дорогого одеколона. Он едва мог видеть, слышал одним ухом, и мечтал о том, чтобы у него отказало обоняние. Он не мог больше выносить этот одеколон. Но запах возвращался снова и снова. И жизнь — ненужная и утомительная жизнь — тоже возвращалась.

Когда Дед очнулся в четвёртый раз — он трясся по пыльной дороге на заднем сидении джипа. Его руки были связаны. Рядом сидел дознаватель: соседство с его удушливым одеколоном было невыносимым.

- Почти всё, — ободряюще произнёс ароматный. — Скоро всё закончится.