Кровь и песок

22
18
20
22
24
26
28
30

– Да меня на смех поднимут, если узнают, – говорил он. – Надо жить в ладу со всеми.

Вечером в Страстной четверг Гальярдо отправился вместе с женой в собор, чтобы послушать «Мизерере». Храм с непомерно высокими стрельчатыми сводами был освещен только красноватым светом нескольких свечей, укрепленных на пилястрах; молящиеся двигались почти ощупью. За решетками часовен находилась городская знать, сторонившаяся потной, шумной толпы, которая теснилась в приделах.

На темных хорах, словно созвездия, сверкали красные огоньки свечей, зажженных для певцов и музыкантов. В мрачной таинственной тьме раздавалась веселая итальянская мелодия «Мизерере», сочиненная Эславой[46]. То было «Мизерере» в андалузском духе, шаловливое и изящное, словно порхание птицы, с романсами, звучавшими как любовная серенада, и хорами, напоминающими застольные песни; радость жизни в чарующем краю побеждала смерть и восставала против мрачного отчаяния страстей.

Когда высокий голос певца закончил последний романс и жалобный вопль затерялся под сводами, взывая к убившему бога городу: «Иерусалим, Иерусалим!» – толпа устремилась из храма па улицу. Город походил на огромный театр, горели электрические огни, вдоль тротуаров рядами стояли стулья, на площадях высились ложи.

Гальярдо отправился домой, чтобы облечься в одежды кающегося. Сеньора Ангустиас с нежной заботой готовила костюм для сына, вспоминая дни своей молодости. Ах, бывало, бедный ее муж облачался этой ночью в воинственный наряд и, вскинув копье на плечо, выходил из дому, чтобы вернуться только на следующий день в продавленной каске и перепачканной тунике, совершив вместе со своими братьями по оружию обход всех кабаков Севильи!..

Матадор с женской тщательностью занялся своим туалетом. Он осмотрел одеяние кающегося не менее придирчиво, чем боевой наряд в день корриды. Натянув шелковые чулки и лакированные башмаки, он надел белую атласную тунику, сшитую руками матери, а поверх нее набросил спускавшийся ниже колен зеленый бархатный плащ с остроконечным капюшоном, закрывавшим лицо, как маска. На груди его красовался герб братства, искусно вышитый разноцветными шелками. Одевшись, матадор натянул белые перчатки и взял в руку высокий посох – знак особого положения в братстве: обтянутый зеленым бархатом жезл с серебряным наконечником, увенчанный серебряным овалом.

Пробило уже полночь, когда элегантный кающийся направился к церкви Святого Хиля. На улицах было полно народу. Свет, льющийся из открытых дверей таверн, и огоньки свечей отбрасывали на белые стены домов пляшущие тени и яркие пламенеющие отблески.

По пути в церковь Гальярдо встретил на узкой улице, по которой должна была пройти процессия, отряд вооруженных «иудеев». Кичась своей военной дисциплиной, свирепые палачи маршировали на месте в такт неустанно гремевшему барабанному бою. Тут были и старики и юноши, на всех красовались стальные шлемы с квадратными подбородниками, винного цвета туники, розовые, словно женское тело, чулки и плетеные сандалии. На поясе у каждого висел римский меч, а через плечо, в подражание современным солдатам, была переброшена, как ружейный ремень, веревка, поддерживающая копье. Впереди отряда, колыхаясь в такт барабанному бою, реяло римское знамя с вышитой латинской надписью. Во главе этого войска с мечом в руке гордо шагал на месте внушительный, роскошно одетый воин. Гальярдо сразу узнал его.

– Будь ты проклят! – пробормотал он, посмеиваясь под маской. – На меня никто и внимания не обратит. Этот малый получит сегодня все лавры.

Это был капитан Чиво, знаменитый цыганский певец. Верный военной дисциплине, он прибыл утром из Парижа, чтобы возглавить своих воинов. Не ответить на зов долга означало для Чиво потерять звание капитана, под которым он фигурировал на афишах всех парижских мюзик-холлов, где он пел и плясал со своими дочерьми. Все дочери его были ловки и проворны, как ящерпцы; их огромные глаза и бешеные пляски сводили мужчин с ума. Старшей выпала большая удача: ее похитил русский князь. Парижские газеты несколько дней писали об отчаянии «доблестного офицера испанской армии», который порывался убить обидчика, чтобы отомстить за поруганную честь, и чуть ли не сравнивали его с Дон Кихотом. В одном из второразрядных театров поставили даже оперетту, посвященную похищению цыганки, с танцами тореадоров, хорами монахов и прочими аксессуарами испанского колорита. В конце концов Чиво, согласившись на возмещение убытков, пошел на мировую с мнимым зятем и продолжал плясать с дочерьми в Париже, подстерегая еще одного князя. Чин капитана вызывал печальные размышления у иных иностранцев, точно осведомленных обо всем, что творится на белом свете. «Ах, Испания! Нищая страна, которая не платит жалованья своим благородным воинам и вынуждает идальго посылать дочерей на подмостки…»

С приближением Страстной недели капитану Чиво не сиделось вдали от Севильи. Прощаясь с дочерьми, он произносил речь, достойную строгого, непреклонного отца:

– Девочки, я уезжаю. Ведите себя хорошо. Будьте скромны и аккуратны… Рота ждет меня. Что скажут солдаты, если их капитана не будет на месте!..

И он пускался в путь из Парижа в Севилью, с гордостью думая о своем отце и дедах, которые все были капитанами «иудеев» братства Макарены, и о себе самом, овеявшем новой славой наследие предков.

В один из розыгрышей национальной лотереи Чиво выиграл десять тысяч песет и целиком истратил их на «униформу», достойную его высокого звания. Все кумушки квартала сбежались, чтобы взглянуть на сверкавшего золотым шитьем капитана в блестящих латах, в шлеме, увенчанном пышными белыми перьями и отражавшем, словно зеркало, огни процессии. Это было роскошное фантастическое одеяние, о каком мог только мечтать иудейский военачальник. Женщины щупали полы бархатного плаща, восхищались золотым шитьем, изображавшим гвозди, молотки, тернии – словом, все атрибуты страстей господних. Сапоги будто вспыхивали при каждом шаге капитана, так сверкали покрывавшие их поддельные драгоценные камни. На фоне белых перьев, оттенявших смуглое, африканское лицо, выделялись седеющие черные бакенбарды. Это было нарушением военных правил, как честно признавал сам капитан, но ему ведь придется возвращаться в Париж, и надо все же делать известные уступки искусству.

Капитан воинственно и гордо поводил головой, озирая орлиным взором легионеров.

– Посмотрим! Пусть только слово скажут о нашей роте!.. Порядок и дисциплина!

И сквозь выщербленные зубы он отдавал приказания тем же хриплым, разухабистым голосом, каким подгонял во время пляски своих дочерей.

Рота двигалась, печатая шаг под бой барабанов. Сколько таверн было на каждой улице! А у дверей каждой таверны стояли веселые гуляки в расстегнутых жилетах и заломленных на затылок шляпах; они уж давно потеряли счет стаканам, выпитым во имя мучений и смерти Христа.

При виде бравого воина все разражались приветствиями и издали предлагали ему стаканчик с благоуханной жидкостью цвета амбры. Капитан, скрывая волнение, отводил глаза в сторону и еще больше пыжился под своими стальными латами. О, не будь он на службе!..

Иногда кто-нибудь посмелее перебегал улицу и подносил стакан к самому носу капитана, пытаясь соблазнить его ароматом вина; но неподкупный центурион, отшатнувшись от соблазнителя, грозил ему острием меча. Долг есть долг. В этом году не будет того, что случалось раньше, когда рота, едва выйдя на улицу, расстраивала ряды и, пошатываясь, брела как попало.