Итальянский художник

22
18
20
22
24
26
28
30

Наутро обитателей Штингенского замка нашли мёртвыми. Смерть застала их внезапно. Мертвые гости графа сидели за столом с выражением неизъяснимого ужаса на лицах. Сам граф Штинген, задушенный куском клетчатой шерстяной ткани, лежал на пиршественном столе среди кабаньего мяса и опрокинутых кувшинов. Погибли все. Погибли стражники, повара, щеголеватые наглые слуги и даже лошади в конюшне. Страшное проклятье настигло Штингенский замок, смерть не пощадила никого. И никто не осмелился похоронить про́клятых покойников. С тех пор прошло без малого триста лет. Башни замка обрушились, и развалины поросли ельником. На месте ворот замка, возле заросшего рва, есть глубокий провал. Его называют ямой Миклаша, в ней водятся вонючие ужи. Многие не раз пытались найти в подвалах замка каменное сердце графа Штингена. Но безуспешно. Говорят, что раз в год каменное сердце графа начинает кровоточить, и этой темной каменной кровью хорошо лечить свиней, если на них нашлют порчу, и свиньи вдруг начнут задыхаться. Не знаю, правда ли это. Так рассказывают.

Вот такой рассказ я услышал в тот день от юной Лючии-Пикколли, и ни Антонио, ни Мария ни разу не подали вида, что в правдивости этой истории можно усомниться. На этом я сердечно распрощался с крестьянским семейством и отправился в сторону леса.

Жарко светило солнце, и при ярком свете дня мне было не очень-то уж и страшно. Больше всего мне хотелось встретить волка Феру, его я боялся. Я забрался в реку и с наслаждением искупался. Лошадь Маниса, нагруженная одеждой, следовала за мною вдоль русла, а я гнал стаю мелких полосатых окуней в сторону леса. Но окуни быстро удрали от меня, оставив облака мути. Некоторое время я заворожённо любовался красным мотылём в зелёной воде, потом вышел на берег, обсох на солнце, натянул штаны и отправился дальше. Я прошёл берёзовую опушку с трёхлетними сосенками на припеке. С запахом бересты, смолы; с муравейником, серым от времени бревном, на котором удобно было отдыхать. Бабочки складывали и раскрывали крылья на цветах полевой астры, земля была разрыта кабанами, «ку-ку» эхом отдавалось вдалеке, шумели верхушки берёз, и там, за старой вырубкой, начинался огромный Штингенский лес. Маниса заупрямилась и отказалась идти дальше. Я оставил лошадь в покое, а сам пошёл через папоротники, будучи уверен, что Маниса прибежит ко мне, стоит её только позвать.

Еловые стволы покрывал голубой лишайник, воздух был неподвижен, красные мухоморы и трухлявые грузди кучками стояли среди опавшей хвои, яркие своей дремучей красотой, чужие миру полей, солнца и синего неба. Мох, черничные кочки, бело-красная брусника и комары окружили меня. Лес молча нашёптывал невнятицу, заборматывал, давил на грудь духотой и неясной тревогой. Я вошёл в тёмную чащу не столько из любопытства, а как бы чувствуя в этом потребность моей души.

Я шёл очень долго и ближе к исходу дня, продираясь сквозь высокую траву, чуть не провалился в ров Штингенского замка. Я чудом ухватился за ствол орешника. Подо мною был глубокий овраг, там внизу, среди камней и гнилых сучьев, тёк ручей. Всё кругом заросло деревьями, всюду был бурелом, остатки фундамента с провалами подвалов, болото и непролазные кусты ежевики. Стены рва в этом месте были укреплены каменными плитами, уходившими саженей на восемь в глубину. Мне пришлось переходить на другую сторону по узкой каменной балке, лежащей над пропастью. Я шёл по ней приставными шагами, стараясь не смотреть вниз, и надеялся, что внезапный резкий крик рябчика не испугает меня на середине дороги. Штингенский лес позади развалин менялся разительно. Он начинался обманчивой приветливой поляной, заросшей лесными цветами. Высокая дикая слива стояла на склоне холма среди горячих от солнца камней. С верхнего края лужайки были видны зелёные верхушки Штингенского леса, отсюда он казался добрым, большим и солнечным. Но дальше начинался северный склон горы с огромными буковыми деревьями. Серо-зелёные голые стволы буков уходили в вышину, загораживая свет, земля была засыпана коричневыми палыми листьями, ядовито-зелёный плющ пытался задушить серые мёртвые камни. Идти можно было только по склону вниз, на Тримельские торфяные топи. Я обходил болотные тростники и папоротники, пока древний каменный забор не преградил мне дорогу. Перед железной дверью стояла маленькая девочка. Она была бледна и настолько неподвижна, что даже складки платья не шевелились на ней. Было такое впечатление, что стоит она здесь с весны или даже и того раньше, она вся заросла травой, а на плече у неё лежал сухой лист ольхи.

— Ты кто? — крикнул я ей в испуге.

— Феру, — спокойно, но очень тихо ответила она, — разве ты не знаешь? Я твоя сестра.

Мне было страшно, что вот ещё немного и чудо жизни покинет этого ребёнка.

— Мне надо попрощаться, — сказала она пустым бесцветным голосом, и мне показалась, что она снова уходит в свой мир лесного небытия. Она толкнула тяжёлую железную калитку в стене, и мы вошли в сырой тёмный сад. Призрачные хосты и крапчатые лесные орхидеи цвели по бокам тропинки, выложенной каменными пальцами. Мы подошли к мрачному приземистому дому, крытому мшистым дёрном, и зашли внутрь. Старая тяжёлая мебель стояла в серых чехлах. Тёмные портреты, завешенные мертвецкой марлей, висели на стенах в пятнах грибной гнили. Глубокие прямоугольные ямы были вырыты прямо в земляном полу. Возле них стояли три открытых сундука, наполненные старыми кружевными платьями. В сундуках поверх платьев неподвижно лежали три женщины в длинных рубашках. Их лица и руки были свинцового цвета.

— Я вас не забуду, — сказала моя сестра, — теперь вы свободны.

— Теперь пойдём домой, — сказала она и взяла меня за руку своей горячей твёрдой рукой.

— А где твой дом?

— Разве ты не знаешь, Феру? Я же твоя сестра.

Мы покинули это глухое печальное место, кое-как выбрались из лесу и разыскали Манису. Туман полосами вставал над рекой, и беззвучные совы скользили над темнеющим полем, не взмахнув крылом. Вечер уже померк. Стылая сырость ночи, от которой останавливалась кровь, и замирали мысли, холодными струями текла над травой, внезапно сменяясь кусками тёплого, за день нагретого воздуха. Брякала конская сбруя, большая тёплая лошадь топала по дороге, и звук был такой, как будто копыта у неё сделаны из деревяшки. Незнакомые кусты и стога прошлогоднего сена вырастали из серой темноты, травы спали, и только ночная фиалка расточала ласковый аромат низко над самой землей, стараясь пробудить тех, кто лежал в её песчаной глубине.

Так у меня появилась сестра. Призраки трех женщин довольно часто приходили к ней по ночам. Сестра им что-то строго выговаривала, и они исчезали.

Однажды утром, когда я по своему обыкновению принимал горячую ванну перед завтраком, мне в голову пришла удивительно простая идея, что сестру можно рисовать. Так появились первые её портреты. Ещё с сестрой можно было петь песню «Выйди, Трандерилья, ночью на балкон». Примерно в таком духе была вся песня, собственно, это была считалка для игры в прятки. Моя сестра пряталась так, что найти её было невозможно. С Франческой-Бланш можно было говорить обо всём на свете, не так, как это считается правильным, а по-настоящему. В особенно трудных случаях она задавала вопросы, требуя объяснить неизвестные ей вещи, понятия и явления. Ещё мы писали друг другу письма.

Мы переписывались с сестрой по почте. Её письма ко мне могли выглядеть примерно так: «Дорогой Феру, сегодняшний день я провела со своим братом, который, как тебе уже известно, живет в деревне и совершенный бука. Его поместье расположено недалеко от Анконы, но с востока и севера (я точно не знаю, где тут у них север, но он где-то рядом), поместье окружено такими лесами, что кажется, будто само время бессильно пробраться в эти края. Представь, мой брат очень мил, ловит рыбу и совершенно был бы похож на человека, если бы не его пристрастие рисовать мои портреты серебряным карандашом. Моему лицу он пытается придать черты идеалов греческой красоты, право не знаю, что хорошего он в них находит. Мы собираем с ним виноградных улиток и готовим их с петрушкой и чесноком — ужасная гадость. На ужин мы жарили шампиньоны на костре. Брат считает интересным пугать меня бледными поганками, он говорит, что если случайно мы съедим бледную поганку, то немедленно умрём. По-моему, он неглуп, хоть временами не понимает, о чём я говорю».

В самом деле, моя сестра всегда говорила очень бойко и правильно, но было много слов, значение которых я узнал много позже. Это были какие-то странные, преимущественно немецкие словечки со швабским выговором. Письма от нас друг другу приходили примерно на третий день. За это время жизнь наша успевала настолько перемениться, что казалось, будто это пишут посторонние люди о событиях нам неизвестных. Иногда Франческа-Бланш звала меня и говорила: Феру! Нет, ты послушай, что пишет мне мой брат из деревни!

Сестра иногда писала то, о чём не говорила со мной вслух. Так я узнал о некоем молодом человеке по имени де Ламбор, который жил с нами по соседству и представлял собой идеал рыцарственности старого образца. Франческа-Бланш виделась с ним всего несколько раз и осмелилась подарить ему букет. В ответ она получила записку, присланную с дрессированным жуком. В записке де Ламбора было два слова: «Я счастлив». В дрессированного жука я верил свято, знал что это правда, хотя я также знал, что никакого буквального де Ламбора нет, но догадывался, о ком идет речь. Это был мальчик Джованни Конти, который приезжал на лето из Тренто в наши края с родителями. Они жили за озером, милях в двадцати от нас, на старой римской вилле среди виноградников и грецких орехов, объеденных снизу коровами. Я понимал, что детская любовь не ищет лёгких путей, что двадцать миль — не преграда для моей сестры, и мне казалось, что Джованни де Ламбор-Конти — самый лучший человек на свете. Однажды осенью я получил от сестры письмо, состоящее из одних прочерков: в нём не было ни слова. Позже я узнал, что в этот день умер от совершенно случайной болезни мальчик, которого сестра описывала мне под именем де Ламбора. Джованни Конти умер 10 октября 1476 года на постоялом дворе в Марта-Гриньоли по дороге из Фальконары в Римини. С тех пор каждый год, за исключением лет, проведённых мною в подвале тюрьмы Муль, я получал от сестры письма с прочерками и датой 10 октября. Думаю, что это были письма несостоявшейся её судьбы, которая, в каком-то высшем смысле, всё-таки случилась, потому что смерть значит ровно столько, сколько ей положено — а это много, но всё же не более того. Думаю, в этих прочерках была их свадьба и описание свадебных подарков. Были рассказы о новом большом доме, в который они переехали. Потом сообщалось о рождении детей, рассказывались подробности их детства, первые слова и переживания об их здоровье, мелкие сетования на мужа, надежды и печали обычной жизни человека.

Каждый год я получаю после 10 октября письма с этими прочерками. Пожалуй, связка этих писем — единственная вещь, которой я суеверно дорожу.