Итальянский художник

22
18
20
22
24
26
28
30

Таких книг было много. Это были рукописные книги на пергаменте, книги на серой пьоракской бумаге, отпечатанные в типографии Субьяко, свитки, исписанные кастильскими маранами, в резных серебряных футлярах, откуда их нужно было вытягивать за кольцо на окантовке листа. Книг было много, но набор их не был полным, отчим продолжал усердно и страстно их собирать. Помню, как он был восторженно взволнован, когда ему удалось найти и купить трёхтомный иллюстрированный каталог точек.

Иногда кто-то таинственный, завернутый в епанчу, с поднятым грязным воротником и надвинутой ниже бровей шляпе приносил очередной том, пряча его под полой. Этот человек приходил всегда под вечер и никогда не задерживался в доме, в нём всегда чувствовалось какое-то облегчение, когда он оставлял свою ношу. Про поставщика книг я знал мало, знал только, что зовут его Мустафа, и что он очень скуп. Всякий раз он уходил от Мателиуса с кошельком денег. Думаю, что он не хотел заниматься поиском и перепродажей странных книг Мателиуса, но жадность не позволяла ему уклониться от выгодной работы. Именно Мустафа понял, что для работы Мателиусу потребуются книги с лигатурами, такие книги он продавал втридорога даже по сравнению со своей обычной высокой ценой.

Мателиус читал эти книги и запоминал. Он утверждал, что в голове у него есть матрица, специальная точная схема, и когда он соберёт все книги и все буквы, то сможет прочитать текст, который во всех этих томах содержится. Нетерпение и азарт загорались в нём, когда он говорил об этом.

Ещё отчим писал письма, рассылал их с надеждой самому найти недостающие тома. Раза три за лето к нему приходили неизвестные люди, которых я не разглядел. Но последней к нему пришла крестьянская девушка из соседней деревни. Она была мне знакома. Звали её Пепа. Пепа была крупная, светловолосая и загорелая, как белая булка, вынутая из печки.Она торговала творогом, молоком и овощами. И неожиданно эта Пепа заявилась кМателиусу. Она не скрывалась, в отличие от прочих его посетителей. Пепа принесла един ственную недостающую книгу. Все буквы алфавита к тому времени были уже собраны. Недоставало печатной буквы «R», выполненной антиквой. Её-то и принесла Пепа. Это была не книга в обычном смысле. Это была гладкая доска с вырезанными на ней в зеркальном отображении, как на гравюре, буквами. Бесчисленное множество всевозможных «R», рисунков и узоров покрывали её поверхность. В доске были прорезаны четыре прямоугольные отверстия, было понятно, что в них вставлялись ножки, и сама эта доска была переделана деревенскими жителями в скамейку. Девушка Пепа передала Мателиусу доску ни от кого не прячась, прямо у меня на глазах. Она взяла деньги, значительно меньше, чем обычно получал Мустафа за свои труды. Потом она почти нагло посмотрела на Мателиуса и сказала, чтобы он оставил меня дома, когда в следующий раз сеньора Мита соберётся ехать в Анкону. Она так и сказала: пусть Феру с ней не ездит, нечего ему там делать. Так она сказала и хохотнула, как будто в этом было что-то смешное и неприятное одновременно.

Мателиус не стал запрещать мне ездить в город с сеньорой Митой. Он просто запер меня в чулане, и моих криков за целый день никто не услышал. Тем более, что началась гроза, шум ветра и раскаты грома заглушали мои отчаянные крики. Сеньора Мита уехала в город одна. Она уехала в красивом светлом платье, которое я хорошо запомнил и не забуду никогда, до конца своих дней. Я видел её издали, и мои крики не долетали до неё.

Мателиус, как назло, обратился к донне Марии делла Кираллино с просьбой отрядить её артиллериста Ардамино в помощь кучеру Клаусу для усиления охраны сеньоры Миты. Прочитав письмо Мателиуса донна Мария делла Кираллино вышла на балкон, поднесла к лицу флакон нюхательной соли и недобро рассмеялась. Выбор Мателиуса оказался ошибочным. Сеньора Мита была обречена.

Сестра нашла меня в чулане под замком только на следующий день. Она освободила меня, когда было уже слишком поздно, и ни синьоры Миты с её верным кучером Клаусом, ни страшного Мателиуса не было в живых.

В свой последний день Мателиус намазал доску с буквой «R» типографской краской, разложил на ней листы чуть влажной бумаги и прокатал их валиком. Получились отпечатки вполне сносного качества. Мателиус долго вчитывался в свежие влажные буквы, бережно держа в ладонях мягкие толстые листы. Мателиус беззвучно шевелил губами. Текст таинственной книги складывался в его голове, все разрозненные знаки, толпившиеся в его рассудке, пришли во взаимодействие, слова и целые фразы стали занимать отведённые им места, приняли стройный порядок и закружились в танце смысла и могущества истины. Фаянсовое неживое лицо Мателиуса сделалось строгим и торжественным. Он вышел из флигеля в сад и начал произносить слова по большей части непонятные, но исполненные высокого достоинства. Мателиус говорил громко и внятно, возбуждаясь и, как будто, впадая в радостное неистовство. День потемнел. Над нашим садом стали стягиваться тучи. Облака росли в небе, они наплывали со всех сторон, рокоча громом и посылая друг в друга кривые молнии. Пошёл сильный дождь. Струи ливня били по крышам, листве деревьев и дорожкам парка, потоки воды пузырились и журчали, небо клубилось низко над землёй, пахло грозой. Мателиус стоял весь мокрый, как в тот день, когда я увидел его в первый раз. Вдруг всё озарилось слепящим белым светом. В Мателиуса ударила молния. Раздался страшный резкий удар. Эхо грома бабахнуло ещё раз и стихло. Дождь перестал. Дымящиеся красные угли остались на том месте, где стоял мой отчим.

В этот же день крестьянская девушка Пепа вышла замуж за кузнеца с Ламильянских хуторов. На ней было красивое светлое платье. Платье было бы совсем хорошо, если бы не четыре маленькие дырочки, которые могли бы остаться от сильного удара вилами. Я могу предположить, что это был именно удар вилами, потому что плохо застиранное бурое пятно темнело вокруг этих дырок, на спине и на краю подола.

Крестьянка Пепа вышла замуж за своего дикого кузнеца, и когда они стояли перед алтарём, над ними, ниже купола церкви святой Варвары в Арильяно, появилось светлое голубое облако, и из него пошёл алый кровавый дождь. Капли красной крови падали на счастливых влюбленных и застывали на черных розах в руках невесты. Пепа и кузнец стали мужем и женой под этим кровавым дождём. Мокрые от крови новобрачные вышли из церкви и сказали, что ночью надо сжечь дом колдуна. Флигель, в котором жил Мателиус, сгорел, и таинственная библиотека погибла полностью. Мы с сестрой убежали в лес и вернулись нескоро. Наша заколдованная усадьба приняла нас тихо. Конец августа мы провели спокойно. Больше никто не тревожил нас.

В середине ноября разбитую карету сеньоры Миты нашли в лесу, как будто перенесенную страшной неведомой силой вдаль от дороги, в гущу леса.

В память о Мателиусе и сеньоре Мите надо сказать, что они оказали на мою жизнь самое странное влияние. Мателиус не был человеком приятным, если вообще допустить мысль о его человеческой природе. Но в нём было безусловное благородство и даже своеобразная деятельная доброта. Именно он, заметив мой ранний интерес к искусству, нанял для меня учителя рисования, хотя искусство, видимо, состояло в полном противоречии с его собственными строгими взглядами. Он нанял для меня учителя рисования, что и определило всю последующую мою судьбу. Мой учитель рисования Гектор Граппини поселился у нас на чердаке и занимал очень мало места. Спустя четыре года он был застрелен габсбургскими аркебузирами, когда ему вздумалось совершить подвиг, и он вышел навстречу врагам с одной шпагой, поприветствовав их криком: Пошли прочь, канальи! Несмотря на весь ужас гибели храброго Граппини, в этом событии мы с Франческой-Бланш находили какую-то отраду возможности предельной свободы, это был самый лучший урок, который Граппини когда-либо преподал мне. Слова: Пошли прочь, канальи, — стали для нас сестрой чем-то вроде пароля и тайного девиза. Граппини был вспыльчив, никогда не умел объяснить ничего, даже законов перспективы, но рисовал он прекрасно. Думаю, что он был гениально одарён, но его скверные привычки и странные приключения, к которым он имел самую горячую склонность, не дали ему стать большим художником и, в результате, привели на чердак нашего поместья.

Если мне удавалось разгадать какую-нибудь тайну его рисовального приёма, о которой он сам ничего внятного рассказать не мог и очень злился на моё тугоумие, если мне самому удавалось проникнуть в смысл хоть маленького уголка его необъятного дара, я сразу становился как бы выше себя самого на голову. Из каждого его трюка, манеры точить карандаш, строить сетку композиции, грунтовать доски, разглядывать натуру, придумывать внутреннее движение неподвижных предметов, — из каждой такой мелочи можно было бы сделать себе карьеру модного живописца, пользуясь этими фокусами до конца дней. Но Граппини был совершенно неисчерпаем: он резал гравюры, писал темперой и акварелью, лепил из глины, — всем этим он мог заниматься целый день, и иногда, приносил мне великолепные рисунки, которые успевал сделать ночью. Граппини сделал меня мастером, он передал мне какое-то пламя одержимости рисованием.

Я продолжал бывать в Анконе, потому что не мог долго прожить без маленькой Дикимы.

Я приходил в дом герцога на правах старого знакомого. Герцог был ласков со мной и искренне ко мне расположен. Он не возражал против наших с Дикимой несколько бурных игр, казалось, что моя дружба с его дочерью утешала герцогское сердце.

«Какое сладкоголосое враньё», — подумал я, — «моя дружба с его дочерью утешала герцогское сердце». Вот уж дудки, утешала она его сердце. Надо идти в дом, чайник давно скипел, — подумал я. Чайник был тёплым, огонь под ним погас. Пришлось заново разжигать очаг. В кухню набралась мошкара, в окно боком, по-куриному, заглянул скворец. Я открыл привезённую с собой жестяную коробку с вялеными колбасами и хлебом. Мысль о том, что совсем скоро я лягу спать в своём родном доме, успокаивала и утешала. Но сон не принёс покоя. Этой ночью мне приснилась война.

Давнишняя распря с Габсбургами интересовала меня в годы детства с точки зрения разнообразия иностранных знамён и пышности имперских доспехов. Я увлечённо рисовал рыцарей, мечтал о подвигах, время румяного глупого отрочества подступало уже совсем близко, и жизнь становилась для меня чем-то вроде медовой западни, алого пламени и мокрого льда. Вспоминать об этой поре почти невозможно. Всё во мне было восторг, страсть, тревога, стыд, нега, робость и надежда. Счастье висело передо мной на тонкой веточке и должно было сорваться само в мои ладони, но держалось оно так крепко, что оторвать его не было никакой возможности.

В эту ночь мне приснился лагерь австрияков в нашей долине между холмами и Штингенским лесом. Они перешли реку и разбили шатры на правом берегу. Солдаты Габсбургов не решались заходить в лес, опасаясь засады, и вырубили виноградник Монте Руфино на дрова. Мускатный дым их бивачных костров стелился по траве.

Торопливо заедая редьку хлебом, от костров выдвинулась группа солдат с ружьями. Их было человек пятнадцать. Они шли, покачиваясь. Ржавели на дожде их каски. Видны были уже рапиры и чулки, башмаки в грязи, щетина, бороды, их руки, ремешки, подтяжки. Они приближались. Приближался страшный человек по имени Отто Лунц в мокром фетровом подшлемнике на голове. Поверх куртки с прожжённой подпалиной, был пристёгнут к нему слизлый чугунный набрюшник, крашеный светлой охрой. Солдаты прятали запальные замки аркебуз под плащами, а мы стояли с Граппини возле окна. И вдруг я увидел, что Граппини уже не рядом со мной. Я увидел его, идущим по полю навстречу австриякам. Он шёл прекрасно, он шёл восхитительно, это был его последний шедевр. Граппини отчётливо крикнул по-немецки: Пошли прочь, канальи!

Отто Лунц навёл аркебузу. Я увидел длинное облако порохового дыма, и через полсекунды услышал выстрел. Граппини, убитый с расстояния пяти шагов, упал навзничь.