Итальянский художник

22
18
20
22
24
26
28
30

Было видно, что мужество сеньоры Миты на исходе. Я опасался, что она выскочит на ходу и бросится бежать, не останавливаясь, от отчаяния и тоски.

— Эй, — она крикнула кучеру и ударила в стенку, — Клаус, останови.

Лошади стали. Карета замерла, покачиваясь. Сеньора Митта открыла дверцу. Сразу наступила небывалая тишина, какая бывает в поле среди дня. Пахло пылью, лошадиным потом, пахло лугом, всеми цветами, травой и землёй. Звенело в ушах, стрекотали кузнечики.

— Я хочу пройтись с тобой по лугу. Я хочу понять, есть ли смысл в каждой вот этой травинке. Что дает ей бесстрашие? Её может съесть лошадь, может смять колесо. Трава доживет только до конца лета. Таких травинок, как она, миллионы, в ней нет ничего выдающегося. Но я хочу понять. Почему она наполняет мое сердце таким светлым чувством? И я знаю, что в ней нет того страха, той пустоты несчастья, которое есть во мне.

— Я могу разбиться, но это ничего не изменит. Я из стекла, я не могу умереть. Если бы стать живой, если бы жить, тогда можно и умереть. Смерть это свобода. Путь свободной мысли лежит через смерть, да жаль любви. Мателиус любит меня, он несколько раз говорил мне об этом, и я хотела бы понять, что это значит, я бы очень хотела понять.

Она замолчала. Потом как бы очнулась, взглянула на меня, поправила парик, и крикнула, неопределенно посмотрев куда-то в небо:

— Клаус, принеси пистолеты.

Кучер Клаус не очень быстро принес ящик с дорожными пистолетами. Я подумал, что сейчас она предложит мне дуэль, мне стало интересно, и сердце забилось чаще.

Сеньора Митта взяла пистолет, навела его в поле и выстрелила. Было слышно жужжание улетающей пули. Кузнечики оборвали стрекот. Дымящиеся пыжи упали в траву.

Клаус подал ей второй пистолет. Она снова пальнула: бах! Я заметил, что рука её при выстреле почти не дрогнула.

— Вот, мой милый Феру. Что мне ещё остается? Любовь и пальба. Бах, бах! — развлечение глупой стеклянной девочки.

Она вдруг испугалась.

— Только не говори Мателиусу, что я стреляла. Он будет сердиться. Кто мы, Феру? Кто мы? Она посмотрела на меня пристально и щелкнула фарфоровыми зубами. Эх ты, волчишка! — она потрепала меня по голове и подтолкнула к карете, — ну всё, поехали. Хочу в театр. Пусть другие люди расскажут нам, как болит у них душа, пусть они теперь мне расскажут о своей смерти, — она понюхала пистолетный ствол, и на носу у неё остался чёрный след пороховой сажи, — пусть они нам расскажут о счастье небывалом, вечной любви и абрикосах в сахаре. Она легко впрыгнула в карету, и мы покатили дальше. Я понял, что не забуду этот день никогда.

Вечером был спектакль.

Она пасла гусей, это были чёрные ночные гуси, и ночные белки прыгали вокруг. Королева Ночи спускалась с тёмного неба по россыпям мелких звёзд, и хвостатые кометы пели немудрёные песни возле двурогого золотого месяца. Запахи ночных трав, ду́ши ночной мяты и мелиссы, белой резеды и зелёных болотных хвощей встречали Королеву, и ночной туман расстилался над сценой. Тёмные пантерные мухоморы в бальных туниках чалой масти тихо пели в уголке невпопад на два голоса «зачем тебя я полюбила». Музыканты в суконных камзолах играли в бутафорском гроте фавна, при свете рампы было видно, как осыпается пудра с их париков. Коптили масляные фитили, корзины свежих луговых цветов подмигивали фосфорными светлячками, сквозь декорации ночного леса летал когтистый грифон, разевая жёлтый клюв, он произносил баритоном «найду ли я приют укромный» и скрывался в кисее театральных зарослей. Коварная колдунья с крючковатым носом сидела, прислонясь к прекрасному мраморному юноше. Сто лет назад колдунья похитила песочные часы его жизни, время остановилось для него, он превратился в тёплый мрамор. Сто лет он видел сны этого леса: ночных белок; Королеву Ночи; призрачные тени колдунов; красавиц; рыцарей; королей, бежавших на край света; грабителей; влюбленных или бессердечных фей; алхимиков средней руки, торгующих ядами и микстурами вечной молодости; купцов; солдат и девушек в фесках, переодетых в мавританские шаровары. Театральное небо сотню лет зажигало над ним лунный фонарь, сотню лет кремовый крапчатый мрамор его тела укладывали в ящик с опилками, везли под тряский топот, под шум дождя или душной ночью, жарким днём по просёлочным дорогам и булыжной мостовой, везли, и снова, с наступлением темноты, на цветных кафельных плитах нового города, посреди площади раскладывался деревянный шкаф, из него вырастал театр, декорации тёмного леса, картонные оперные небеса, и куклы, вынутые из сундуков, пели райскими голосами о любви. У зрителей перехватывало дыхание, сердца их оживали, а куклы пели о настоящем счастье, чтобы сразу, той же ночью уехать в пыльных сундуках, покинув город навсегда. Театр уезжал ночью, оставив после себя горсть конфетти на дне фонтана, мандариновую кожуру и влюбленного мальчика, твердо решившего стать великим поэтом. Королева Ночи тряслась в фургоне, не глядя смывая виноградным уксусом чёрный грим, под которым была не она.

Опера завершалась фейерверком, бабахали ракеты и хлопушки, пороховой дым застилал всё вокруг, и театр исчезал среди огней и темноты. Куклы выходили на поклоны, грохотал марш пастушек и трубочистов, улетал в тёмное небо последний Арлекин, клетчатый в чёрных ромбах, сбегала Мирандолина, капельдинеры с факелами бросались её ловить, сквозь люк на сцене проваливался тамбурмажор, гремел салют, рушились пилястры кулис, таял во тьме занавес. Все пропадало, дым рассеивался, и закопчённый канонир-фейерверкер, гулко ударяя досыльником в пол, объявлял представление оконченным.

Публика кричала браво, но площадь была пуста, и сцена, похожая на эшафот, которая только что была у всех перед глазами, не существовала больше. Оставались только неслышные слова, громыхание крахмальных подолов, запах духов и чувство, что печаль отступила, что-то изменилось в жизни навсегда, и всё не было так напрасно, как казалось ещё час назад. Браво — кричали дамы и кавалеры, но город был пуст. Ночь, чёрная как апельсин-королёк, разрезалась звонким боем башенных часов, красавицы покидали балконы окрестных улиц, и паланкины с фонариками меркли вдали.

Мы вернулись в поместье перед рассветом. Во флигеле отчима зажегся огонь. Мателиус вышел на крыльцо в халате с лампой в руке. Он был в бешенстве. Было видно, что он вне себя от ярости, но он мочал.

— Только наука, только точные знания, — сказал Мателиус на следующий день за завтраком, когда ярость его улеглась, — только они могут помочь. Глупо искать корни своей души в балаганном представлении. Отнеситесь к себе свысока.

И я вдруг почувствовал, с какой любовью он смотрит на сеньору Миту. Раньше я не подозревал, что такие чувства возможны. Это было одно из самых сильных потрясений моего детства.